Бриллиант в серебряной оправе

Настоящие друзья нужны даже тем, кто на первый взгляд их совершенно не достоин.

Эплблум Скуталу Свити Белл Диамонд Тиара Сильвер Спун

Посох, камни и шарики (перевод техника)

Мод, Пинки и Трикси коротают дождливый день на ферме камней (где Мод работает, Трикси отбывает наказание, а Пинки гостит) за настольной игрой. Но своеобразные отношения между Мод и Трикси приводят к неожиданным и мрачноватым последствиям, демонстрирующим что не только у Пинки есть скелеты капкейков в подвале, но возможно и остальные члены семейства Пай имеют свои мрачные тайны, ну по крайней мере Мод.

Пинки Пай Трикси, Великая и Могучая Мод Пай

Утренняя звезда

Сумеречное помрачение Твайлайт.

Твайлайт Спаркл

О важности полового воспитания

В наши дни пони начинают тыкаться мордочками уже в самом юном возрасте. Найдите время, чтобы поговорить с вашими жеребятами об опасности незащищённого щекотания пузика.

Рэйнбоу Дэш Флаттершай Твайлайт Спаркл Рэрити Пинки Пай Эплджек Спайк Принцесса Селестия

Пойзень Мачини

Зарисовка о моем OC-персонаже.. Просто хочу сначала познакомить с персонажем, затем какой-то рассказ про него написать.

Твайлайт Спаркл Спайк ОС - пони

Последний пони на Земле

До вчерашнего дня моя жизнь была самой обычной. Работа, счета, сон. Сегодня я проснулся в мире без людей. Улицы пусты, электричество отключается, и ни единой живой души вокруг. И это было бы ещё терпимо, если бы я не превратился в пони! Где все? Почему это со мной происходит? Что раньше — безумие или голодная смерть?

ОС - пони

Вперёд в прошлое

Эквестрия с поправкой на XXI век, и чуть дальше.

Рэйнбоу Дэш Флаттершай Твайлайт Спаркл Рэрити Пинки Пай Эплджек Спайк Принцесса Селестия Принцесса Луна Бэрри Пунш

Любимая пони Трикси

У Трикси свидание с самой очаровательной пони на свете — Трикси! Но что же об отношениях Трикси с Трикси подумает сама Трикси?

Трикси, Великая и Могучая

Помощник коваля

Повесть о человеке - помощнике коваля в Понивилле.

Твайлайт Спаркл Спайк Принцесса Селестия

Селестия – паук и похоже, на этом всё

Однажды утром, без каких-либо видимых причин, принцесса Селестия проснулась гигантским пауком. Её стражники, её сестра, её когда-то ученица Твайлайт и остальные пони и другие существа Эквестрии были шокированы тем, что с ней произошла такая трансформация. Она же, казалось, не возражала против этого.

Твайлайт Спаркл Принцесса Селестия Принцесса Луна

Автор рисунка: BonesWolbach

Сегодня я подстрелил пегаса. Сам не знаю, зачем это сделал — вернее, пытаюсь убедить себя, что не знаю (я подстрелил его, потому что он летел высоко над сгоревшим полем; ничто не останавливало меня от того, чтобы навестись и выстрелить. Дальше я, конечно, буду оправдывать свой выстрел, но сейчас напишу честно — я не испытывал ничего ни до, ни после выстрела; раскаяния, гнева, горечи или страха во мне не было и нет. Я подстрелил потому, что мне было всё равно. И до сих пор — тоже). И всё же мучает вопрос — зачем?

(Не мучает. Нисколько. Я мог бы сказать, что чувствую себя последним существом на планете из-за того, что убил безоружного, но на деле меня не мучает ни вина, ни вопрос о том, зачем я его убил. Мне всё равно, куда он летел и зачем; меня не смущает и бессмысленность моего выстрела. Зачем? Просто так. Потому что я могу задать этот вопрос.)

Он летел выше, чем пегасы-военные, и ниже, чем пегасы до войны — насколько я, правда, знаю, — поэтому мне не составило труда попасть в него. Кажется, мех у него был голубоватый (пегас казался сохранившимся кусочком неба из бесшумно далекого прошлого), и в падении я было потерял это тельце, но стоило ему коснуться серости земли — и тонкая фигурка показалась отвратительно лишней и неподходящей. Может, поэтому я и навелся.

Летел он медленно, почти гордо — падал омерзительно, как кукла; не как пегас, а как мешок. Зато это позволило мне увериться, что он умер ещё до приземления (не тормошил крыльями, не крутился, не сражался с воздухом — рухнул как камень. Убогое зрелище). Я досмотрел и отвернулся к своему маленькому пристанищу (к брошенным переметным сумкам и вытоптанному спальному месту), не спрашивая себя, зачем спустил курок.

Ближе к горизонту низкие тучи начали чернеть. Я бы полежал ещё, но обворовывать мертвого да мокрого не хотелось. Я быстро собрался и двинулся к горизонту.

(Горизонт — это такая полоса, которая отделяет пегасов от всех остальных. Очень смешно получается, когда они пересекают её. Их проще убить.)

Мертвый оказался тощим, хилым и бледным. Понятно, почему. Тело превратилось в груду внутренностей с омерзительным запахом. Подойдя ближе, я даже засомневался, был ли пегас голубым — в останках не было ни намека на привычный мех, перья стали похожи на серевшее синее небо. Ничего живого не осталось. Поэтому я и подстрелил пегаса — чтобы увидеть его останки.

Я брезговал; когда послышался первый гром, всё-таки пришлось рыться в вещах. Ничего, кроме нескольких карандашей, пары писем, бумаги и сигарет, я не нашел. Никакого оружия. Даже самого примитивного ножа. Значило ли, что я убил бродягу? Или сумасшедшего?

Всё равно. Я уже убил его.

Я сложил письма, пустые листы и карандаши к себе. Попробовал закурить — никогда до этого не пытался. Вдохнул один раз — ничего не почувствовал. Осмотрел сигарету, вдохнул второй раз — и едкий (такой ни с чем не сравнишь — именно едкий) дым наполнил легкие. Я закашлялся, глотая воздух. На секунду мне показалось, что в груди только и остался этот дым, что теперь я умру прямо рядом со своей добычей — умру так бессмысленно, как и он, но ещё и с тяжестью, с целым пожаром внутри. Но почти сразу же стало легче, и я вдохнул свободно. После я редко расставался с сигаретами.

Надвигался дождь. Тучи — это тоже вроде от пегасов. Наверное, не будь пегасов, не было бы и туч. Я слышал, они могут ходить по облакам — по крайней мере, могли раньше, — хоть и слабо в это верю. Если бы пегасы действительно ходили по облакам, у них там были бы целые города. Они могли бы жить под небом и не спускаться сюда вообще. Но груда останков, лежавшая передо мной, доказывала, что их всё-таки привлекала земля.

Не будь пегасов, не было бы и туч — не будь гнева, не было бы убийств. Хотя разве гнев толкнул меня на убийство? Тогда скорее уж зависть, потому что я по облакам никогда не пройдусь. Да, я убил его из зависти — он ведь как я, но поднебесный. Он ведь один в один я, но мой удел — ползать, его — летать. Так что я позавидовал ему. И пристрелил его.

Хотя зависть, конечно, тоже вымысел. Трава не может завидовать небу, а небо — траве. Они столь разные, настолько непохожие, что просто не могут друг друга напоминать (летающая трава и колыхающееся на ветру небо — ну бред же?). С другой стороны, они (как и мы с убитым) похожи как две капли воды: поле, устеленное облаками травы, и небо, укрытое облаками, словно травой. Кто не видел этого — просто не жил.

Что есть отражение, если не наша собственная ненависть? Ведь мы видим только то, что хотим видеть, а потому нас окружают наши собственные пороки. Зеркало, гладь воды, стекло, другие пони — мы заперты в них, мы видим в них себя, мы ненавидим их. И вместе с тем хотим быть ими.

Это и есть зависть.

Небо чернело. Нет, всё-таки не из-за неё. Слишком примитивное, однообразное чувство, чтобы я смог убить. Мне кажется, это что-то вроде подсказки: чернело небо, темнела земля. Я убил пегаса — и кто убьет меня?

Выходит, что земля — отражение неба.

Не в себя ли выстрелил я на самом деле?


Трава, небо — это просто пыль. По-особенному собранная, слившаяся в одну картину — пыль. Она тоже не может завидовать, страдать, убивать. Но и я, и убитый мною пегас сотканы из пыли. В сущности, мы просто две случайные песчинки (я могу свести множество к единице), встретившиеся здесь, в океане времени. Просто мне повезло меньше, а ему — больше; я — жив, он — умер. Вот и всё.

Я — пыль, поэтому вопрос «зачем?» отпадает сам собой. Зачем? Потому что наши пути случайно пересеклись, потому что бессмысленный ветер сдул сюда две наши души — его и мою, — и теперь из нас остался только один. Как пыль — он продолжил существовать, как пегас — нет.

Значит, я никого и не убил.

Неужели дворник, сметающий мусор, — убийца? Неужели любой уборщик, смахивающий грязь с подоконника, — серийный убийца? Мы не судим их, хотя мы и есть пыль. Я — дворник и уборщик, и никак нельзя сказать, что я убийца.

Сожжённое поле — плохое укрытие от дождя; я свернул в безлиственный лес (не знаю, являются ли стволы лесом или всё-таки его создают листья. Это был скорее наполовину лес, потому что представал в виде воткнутых в золу проржавевших кочерёг, краска с которых осыпалась на землю ветками), нашел небольшой холм и спрятался под ним, чтобы переждать грозу. Всё так — через некоторое время начали сыпаться капли, потом разошелся ливень.

Я залез под военную накидку и достал письма. Большинство из них оказались просто нечитаемыми (они были запечатаны; разумеется, я открыл, но текст уже сошел со страниц), некоторые были чем-то вроде скорых телеграмм, состоящих из десяти слов. Возможно, убитый мною пегас оказался обыкновенным почтальоном, а не посыльным. Это также объясняло, почему он летел безоружный.

Капли тарабанили по накидке. Я их замечал, только когда они попадали на письма. Неужели я застрелил его ради писем? Ради пачки сигарет (я снова закурил) да писем.

На глаза попалось одно более-менее читаемое письмо. Переписывать, пересказывать я его не буду, текст сохранился до меня — значит, он меня переживет, — поэтому просто приложу его:

«…

Ты можешь услышать всё это в любой момент … если так, то, надеюсь, ты правда вспоминаешь нас, когда читаешь его в пути …

У него есть одна мечта, и ... Ты знаешь, он восхищается тобой. Очень ждет. Я тоже жду, каждый день смотрю в ту сторону, откуда ты уехал, пусть и знаю, что это глупо. Возвращайся скорее.

Ты сам говорил, что это ненадолго, что вас не перебросят на линию фронта … Уедем за море? Я давно хотела предложить, но теперь, наверное, самый лучший момент, если тебя ... Поедем за море. За океан. На большом корабле, навсегда …

… в порядке. Работает, летает. Если бы не он, вряд ли ты получил бы это письмо. Обязательно поблагодари его, хотя он и так знает, что ты его любишь. И проси его скорее вернуться …

… думаю. Это — только период, мы переживем его вместе. Я благодарна тебе за это время на юге, но так будет лучше. Приезжай скорее, мы будем ждать тебя, как и всегда, дома.

Всегда твои …»

Я лежал под дождем и перечитывал строку за строкой. Не знаю, что заставляло меня думать, что хоть кто-то из них жив. «Всегда твои» — что может быть бóльшим признанием любви, чем эти два простых слова?

Зачем пыль, из которой родился мир, принесла мне в копыта это письмо? Мой выстрел всё равно не считался убийством — ведь что пегас, что я — пыль, — а потому зачем мне предсмертные строки? Если бы пегасы правда могли ходить по облакам, они бы спокойно улетели за море.

Я задумался и не заметил, как уснул прямо под дождем. Был день, когда меня настигла туча, и потому проснулся я под бледной ночью. Помню такую ещё задолго до войны, когда был жеребенком. Тогда были звезды. Они мерцали надо мной, как застывшие капли, а я, безоружный мечтатель, смотрел на них, не отрываясь.

И зачем я подстрелил этого пегаса?


Я тащился вдоль склона под дремотой неба. Луны уже давно не было видно, только в воспоминаниях продолжали подмигивать маяки тонкой небесной ткани. Это небо — это мир, где должны жить пегасы. То светлая простыня солнца, то безжизненный сумрак. Это совсем не так надежно, как ступать по твердой почве.

И всё же я, наверное, хотел бы быть пегасом. Ещё жеребенком постоянно смотрел вверх, думая, как там свободно. Крылья? Да, крылья. Больше всего я мечтал о крыльях, о своих собственных крыльях. Будь я единорогом, возможно, мне удалось бы придумать что-то похожее, но теперь я плелся к морю.

Почему я вообще выбрал море?

Из надежды на то, что там легче дышится (сигареты почти кончились, остаток промок). Море — символ чего-то спокойного и просторного. Если я не смог стать пегасом, может, из меня хотя бы получится мореход. Океан манит к себе душу за душой, словно бы он первое, что появилось из пыли. Ты же чувствовал это родство, правда? Ведь никого нам нет ближе океана?

Тогда я задумался — есть ли отличия океана от небосклона? Ведь ночью — когда не видно ни зги — крыльями в море становятся звезды, и корабли, дрейфующие в блаженном неведении о шторме, превращаются в пегасов. Отличие только в том, что рано или поздно гроза настигнет корабль, но бесшумное небо — а оно непременно бесшумно — всегда очень и очень тихое.

Нет, я выбрал море, желая стать пегасом. Я мечтал о крыльях, о свободном полете — помочь мне мог только океан. А теперь я и не знал, долго ли мне идти к нему, но внутренне — возможно, благодаря письму, — я верил, что уже рядом, и шел против ветра.

Легкие болели, копыта почти не сгибались. Засыпать под дождем, даже с военной накидкой, было глупо. Вылечиться было невозможно, оставалось только идти.

Раз я сделал небольшой привал — среди бесконечного выжженного леса — и разжег костер. Пылинки (такие же, как я) стали подниматься к звездам.

Между мной и пегасами есть такая же разница, как между пылью в моей груди и пылью огня. Они, летающие, горят, горят изнутри, горят снаружи, они живут небом. Однако оторви птицу от её высоты — и она станет ползать змеёй. Это похоже на ночь без звезд. Не скрытое тучами, а просто беззвездное небо — устрашающее зрелище. Потухшие огни, разрушенные маяки, черные глазницы. В чем тогда смысл смотреть в пустую бездну? Зачем тогда горят наши жизни, если даже всесильные звезды потухли? Вот так — и никак иначе — чувствуют себя пегасы, лишенные полета. Они становятся черной лентой неба без единой звезды. Как океан без кораблей.

А пегас в полете — это ещё один маяк ночного неба.

Я же навсегда останусь черной лентой. Поэтому и пыль моя — просто зола, которой не суждено мерцать. Это прах мечты, который давно следовало бы развеять над морем. Может, именно поэтому я ищу моря? Чтобы, истлевший, броситься в волны и навсегда слиться с небом в пене у берегов?

Костер согрел даже кости. Подкрепившись, я снова двинулся в путь.

Нет, не из-за этого я выбрал океан. Если бы дело было только в мечте, я бы давно до него добрался. Однако за столько лет, проведенных в границах одной черепной коробки, мне не удалось достичь его, потому что я отталкивал себя от этой затеи. Это мало меня теперь удивляет.

Я отталкивал себя и от неба.

Зачем я подстрелил пегаса? Потому что я боялся, что он укажет мне путь к морю. Почему я боялся увидеть простор океана? Потому что тогда бы я больше нигде не нашел себя — только у этого куска неба, много миллионов лет назад свалившегося в достаточно глубокую расщелину, чтобы занять её всю и стать одним большим океаном.

Наверное, именно этот ответ ближе всего к истине.

Я шел всё дальше, убеждаясь, что вряд ли даже предполагаю, где истина может быть на самом деле. А к тому времени уже начало светать и из-за холмов поднималось солнце.

Да, океан и небо — одно и то же. Что плавать, что летать. Я хотел бы иметь крылья, но мне нужно перемахнуть сквозь море за горизонт. Лунная дорожка — это как раз путь, запасной план для таких, как я. Моя черная лента потянется по нему, а к рассвету я уже буду у звезд.

Я застрелил пегаса, чтобы небо услышало и приняло меня. Поэтому я иду к морю.

Когда солнце уже чуть приподнялось над холмами, я вышел из полулеса к подножиям.

Поднимаясь, я даже забыл, что наверху существует свобода. Мне пришло в голову, что и здесь, на земле, очень свободно. Здесь тебя не сможет сбить ветер, здесь ты волен скакать с ним копыто в копыто, пробираясь сквозь поля, луга, стремиться вдоль синеватых рек, огибая круглые озера. На самом деле, это и есть свобода — земля, а небо и облака стали бы невмоготу, не будь под ними того простора, о котором в душе мечтает каждый пегас.

Нет ничего красивее простора земли. Когда я понял это, мне стало до боли жалко всех пегасов, которые когда-либо существовали — ведь из них никто и никогда не понял бы этого. Они слишком привыкли ненавидеть землю.

С холма я увидел что-то блестящее у края горизонта.


Когда-то небо нас предало. Оно затянулось облаками — навсегда. Нелепо думать, что на них кто-то живет. Хотя, вероятно, так и формировалась планета: слой за слоем выживали верхние, умирали нижние. И всё же я знаю, что там никого нет, там больше никого быть не может.

После взрывов небеса опустели — так мы теряем веру друг в друга после предательства.

Меня тоже предавали. Однажды меня предали даже двое, один из которых был мне ближайшим другом. Можно ли считать это чем-то вроде взрыва мегазаклинаний? Да, это что-то очень похожее. В обоих случаях (при взрыве — над головой, иначе — в груди) остаются только вездесущие тучи — навсегда.

В этом мире — как бы он ни появился и чего бы с ним ни произошло — есть вещи, которые должны происходить всегда. Всегда встает солнце, всегда встает луна. Всегда есть жизнь, и она всегда ведет войну. Из войны рождается и древнейшая из благодеяний — предательство. Из этой войны тоже родилось огромное безжизненное облако.

Это действительно благодеяние. Нет большей заботы, чем предательство; нет большего сострадания, чем затянутое бескрайним облаком небо. Ведь тучи говорят нам: вот, чего мы хотели на самом деле! Мы хотели навсегда скрыть от вас небо, мы хотели сами купаться в лучах солнца и не давать его никому и никогда! Мы хотели — и стали — вашей крышей, и большего счастья, чем мы, у вас нет!

Пусть это и низко, но самое главное — это правда. Так и предательство является благодеянием — сострадая, пытаясь заботиться друг о друге, мы открываем себя, показываем свои истинные чувства и мысли, мы предаем, чтобы оставаться честными. Откровение — самое высшее из благ.

И всегда должно происходить предательство. Пока мы живы, мы должны предавать. Уже сейчас я готов отказаться от этих туч, пусть они и защищали нас, но я готов увидеть умирающее солнце и тусклую луну. Да! — я готов предать самого себя и умереть здесь, в нигде — и не в городе, и не в пустыне.

Наконец, я готов предать пегаса — и застрелить его. Почему? Потому что предательство должно происходить всегда. В этом мире много того, что должно постоянно существовать.

Эти облака — часть мира. Сейчас — большая, в будущем — меньшая. Но так родилась планета — и что бы я ни делал, они будут всегда. Так и со всем здесь: порой море прибивает к нашей жизни больше сюрпризов, порой меньше, однако они всё равно существуют. Вопрос в том, как с ними быть.

Жить дальше. Главное — жить.

Когда-нибудь я дойду до облаков. Я вижу всё до горизонта, я вижу всю высоту, но то, что будет после них, — скрыто. И когда я дойду, я буду долго стоять и смотреть, не решаясь вступить в небо. Ведь там, наверху, меня будет ждать что-то ещё, неизведанное.

Лишь когда я пройду сквозь них, я повторю себе слова — в этом мире многое должно жить постоянно. Там тоже будут облака, и тоже будет предательство. И тоже будет целый мир, раскинувшийся под моими копытами, и деревья, и холмы, и поля с лугами — там будет всё.

Но на этот раз — под моими копытами, далеко внизу. Я же стану ближе к солнцу и луне.

Даже если меня ждет ещё один слой облаков, ещё тяжелее, чем этот, думаю, я проберусь сквозь него. Я предам землю ради неба, потому что в этом мире многое должно существовать всегда. Я предам свободу и всё прекрасное ради солнца, ради света, ради вечного и бесконечного, недосягаемого и необъятного. Я предам тучи, предам ветер и самого себя, чтобы добраться до небес.

А всё, что будет между слоями, — слишком незначительно.


Я брел по пустоши. Когда-то это был луг. Может, даже хорошо, что когда-то, потому что теперь высокая трава не загораживала вид горизонта. Удивительно, что сюда пробралась первозданная тишина — ни ветра, ни птиц. Думаю, так тихо было дважды за всю историю мира: за три-четыре секунды до его создания — и три-четыре секунды после вспышки мегазаклинаний. И то, и то — в небе.

Ближе к середине дня я снова сделал привал. Сжег все письма, кроме того, что приложил сюда. Конечно, из-за него я и отправился к морю. Думал ли я найти семью убитого пегаса? Нет, это вряд ли. Я мог найти город, но не тот. Береговая полоса тянется дольше и дальше, чем сама жизнь, и шанс найти то самое место слишком незначителен. Впрочем, я шел к морю.

«Слишком незначителен».

Хорошая строка. Мне приходила мысль об этом — о слишком быстротечной жизни. Если верить преданиям (хотя доверяться старым книгам и заметкам скорее бессмысленно; я склоняюсь к вере в то, что мир зародился во взрыве мегазаклинаний), мир был до нас, мир будет и после нас — возможно, даже миллионы лет спустя. А может, целую вечность.

Если это правда, то мы действительно лишь пылинки. Возьмем миллионы лет (или всю вечность) — и вот наши жизни пренебрежимо малы. Что есть даже целый век по сравнению с миллионом лет? Куда тут говорить про несколько миллионов. Наши жизни коротки настолько, что ими можно вообще пренебречь, заявив, что мы не живем вовсе. И это будет справедливо.

Почему справедливо? Потому что за сотню лет ничего не успеть. А даже если сделать что-то ценное (убить пегаса) — как это увидеть в масштабе Вселенной? Мифы говорят, что Вселенной нет вообще. Что были аликорны, поднимающие солнце и луну. В это верят безумцы, глупцы и мудрецы. Я не безумец, я скорее умалишенный, поэтому верю в наличие огромного, громадного космоса. И в нём мы ещё хуже пыли.

Удивительно, как хочется жить, несмотря на масштабы катастрофы. Я встречал много самоубийц — и чем отчаяннее они заявляли мне о своем желании умереть, тем ярче огонь жизни разгорался у них в груди. Они рвались (идиоты! ведь они лишь песок!) жить, глотали ртом воздух, умоляя смерть отсрочить свой приход. Почему? Почему мы хотим жить?

Я однажды прочитал: «…и любя жизнь, мы ненавидим смерть». Размышления — игра слов, поэтому поиграю и с этими: делаем шаг от любви до ненависти — мы ненавидим жизнь, мы ненавидим смерть. Теперь неважно, что есть жизнь, что есть смерть — имеет значение лишь ненависть.

Ненависть или любовь. Хотя это одно и то же. Полюбить кого-то можно только возненавидев, но и ненавидеть можно лишь сквозь любовь.

В этом и желание жизни — в самих чувствах. Будь то ненависть, будь то любовь или боль — всё это чувства, из которых рождается ветер, пронзает грудь нашего неба, заставляет нас дышать, желать и жить. Он с нами от первого и до последнего дня, после — тоже. В этом секрет тех, кто говорил о смерти.

Я затоптал костер, собрал остатки еды и двинулся дальше — блеск воды то усиливался, то пропадал, будто что-то его загораживало. Будто камни, руины или толстые деревья стояли решеткой между мной и лихорадкой свободы.

Лихорадка — вот как я описал бы жизнь тех, кто никогда не вспоминал о смерти. Они живут в лихорадке — без страха ко дню последнего вздоха. Это самые страшные из нас, самые отчаянные. Они давно поняли, что есть пыль в их копытах и что песок — это лишь новая ипостась их жизни, а потому нечего смотреть в неё, нечего отмерять время в часах — лучше жить, скалясь, раздирая время своим желанием.

Кто из них я? Самоубийца. Я много пишу и говорю, много думаю, но мало на что решаюсь. Это тоже самоубийство — бездействие; медленно утопаю, меня утягивают пески собственного отчаяния. Желая выжить, хватаю любой стебель — например, летящего надо мной пегаса — и стараюсь выкарабкаться из пучины собственной пустоты. Когда же я выбираюсь на твердую почву, не остается куста, который тянул меня вверх (вместо него лишь оборванные ветки), и через несколько шагов мои мысли снова сводят меня к трясине. Это медленная жизнь самоубийцы — я такой не один.

Вот выжженный луг, вот яркое небо, вот я. Брел и брел вперед, проникая сквозь серость и тишину, одинокий самоубийца, пыль на копыте огромного мира. Снедаемый пустотой внутри, я — песок, странствующий всего мгновение; небольшой вымысел для кого-то — и реальный пони для других; я — память и пустыня, я песчинка и крохотная точка ленты времени. Понимаешь ли ты меня? Понимаешь ли ты тонкие нити, змейками ползущие за мной: самоубийство, пыль, время. Это всё существовало во мне, но вместе с тем и не могло — ведь что для нас, огромных тварей, есть жизнь пыли? Её время? Её самоубийство?

На острие луча показались руины — город. За ним блестело море.


Я боюсь смерти.

Солнце вяло тянулось к закату, когда я вошел в руины города. Смело я назвал их руинами — это были остатки фундаментов, свалки кирпичей, — кладбище умерщвлённой жизни. По нему гулял холодный (безжизненный, пронизывавший тело сыростью, душу — морской солью) ветер, превращая надгробья ушедшей навсегда жизни в пыль.

Ветер — мой вечный спутник, мой друг — спой усопшим свою заупокойную песнь; ты, бессмертный судья, волен гулять по нашим костям, волен судить нас, волен превращать нас в свою пыль. Мы произошли от пыли, мы ей и становимся, а ты, вожак нашей смерти, и при жизни, и на её рубеже поешь нам свою песнь — поэтому мы и боимся тебя, ведь ты, сказочник, и есть та смерть в черном плаще, о которой так много сложено легенд. Твоя коса — облака и море, твой плащ — это твердь, и ты, меж ними, провожаешь нас к бескрайнему далёку.

И потому — я боюсь тебя. Как и любой самоубийца, я молю солнце и луну, чтобы твой холод не касался меня, никогда (или хотя бы вечность) не трогал бы моей груди.

Почему? Ведь ты призрак, ведь ты старше любого живого существа. Ты — наш похоронный колокол, ты — наш проводник. Поэтому ужас пред тобой — ужас пред древним и неизбежным.

Город был небольшим, но и не из двух улиц. Где-то сохранились только контуры домов, где-то уцелели и кирпичные стены. Я шел меж ними, как призрак, хотя каждый камень здесь был куда старше меня. Потому, чувствуя в этом неправильность, я слышал себя, видел себя привидением среди живых.

Не буду врать о тишине — это не гроб и не могила, а кладбище; в таких местах есть свой язык, на котором (мне так кажется) говорят аликорны — и я слышал их в ветре, огибающем морской берег.

На берегу и стоял этот город. Выстеленные фундаменты несуществовавшей цивилизации. На камнях, казалось, всё ещё оседала пыль — та самая, последняя пыль, пыль мегазаклинаний. Сами стены и улицы доплавлялись, словно всё случилось вчера — роковой день, превративший город в могилы.

Я прошел по главной улице, заглянул в некоторые из домов. Везде было пусто, полы усеивали разве что мелкие предметы: стекло, камни, лоскуты недосягаемо далекой жизни. Ты думаешь, много сменилось поколений? О нет, совсем нет. Но то разорение, которое постигло этот край, молниеносно стерло почти все отпечатки цивилизации.

Уроборос — поглощающий себя змей — цивилизация. Мы дали ещё один круг.

Это — дом нескольких тысяч пони, дом пегасов, единорогов, дом, который когда-то был полон жизни. Сколько поколений? Ни одного. Те, кто здесь жил, умер меньше поколения назад. Умер? Их пыль устилала город, превращая местность в серую пустыню; здесь ходил только ветер. Умерли ли они? Нет, они были пылью, они ею и остались; они жили здесь, здесь и нашли последнее пристанище.

Теперь здесь не было ни жизни, ни смерти. Поэтому я её боюсь, — боюсь последнего дня, — ведь жизнь оборвется, а что будет дальше — скрыто.

Пугает ли меня неизвестное? Нисколько. Обрыв жизни — до безумия. Конец самоопределению, конец свободы воли, конец любви, любым чувствам — разве это не есть смерть? Я лишился многого (можно сказать, всего), но страдание милее пустоты, милее вечной ночи.

Больше у меня нет ни семьи, ни возлюбленной, однако в любовь — в одно мгновение между кобылой и жеребцом, между Им и Ей — я верю больше, чем во что бы то ни было. И это наполняет жизнь опьяняющим отвращением к смерти, доводящим до безумия страхом перед ней — и делает из нас, из пустого сосуда нашего тела, живых существ.

У одного из переулков я зашел в полуразрушенный дом (крыши в нем не было, но он оказался одним из немногих, в котором сохранились все четыре стены) и остановился ненадолго отдохнуть. Не хотелось есть, но под небом без единого облака, где солнце с каждым твоим шагом выщипывало шерстинку за шерстинкой, долгий путь приводил к утомлению. Вот и я — спрятавшись в тени руин — остановился переждать жару.

Это — лето? Казалось, что его середина. Неяркие воспоминания подсказывали, что когда-то летом слышались птицы, насекомые — теперь ничего этого не было, и лишь мои мысли помогали не сойти с ума. Это — смерть? Нет, полагаю, нет. Я не верил и не верю, что смерть — это бессмысленный путь к морю, это выстрел, это тишь города. Хотя, может, я не прав; вполне возможно, что я давно уже умер.


День назад я подстрелил пегаса. Память о нем всё ещё трогала мой ум — зачем? Не потому ли теперь я боюсь смерти? Может, виной — роковой выстрел?

Зачем я подстрелил его? Я стер город, я стер живых существ, я обратил в пыль всё, что вижу теперь. Я вернул долг времени — но какой ценой? Неужели я, одинокий, бессмысленный идиот — цивилизация?

С каждым часом всё это смешивалось в одно целое и единое, будто была взаимосвязь: зачем я убил его? Зачем я выбрал путь к морю? Было ли это справедливо? И почему теперь я (больше, чем раньше) боюсь смерти?

Я должен объяснить тебе всю суть того, что случилось со мной, иначе ты просто не поймешь, откуда я взялся. Я родился и вырос (если меня можно назвать взрослым) в центральной Эквестрии, война стукнула, когда я был совсем молод. Меня призвали, когда мне только стукнуло двадцать. Но до фронта я не доехал.

Надеюсь, ветер помнит об этом — он унес меня, одинокую пылинку громадного мира, частицу души в несправедливом аду существования, дальше от родного дома. Ветер (или здесь: случай) спас меня — я был в поезде, когда сработали мегазаклинания. Что было дальше? Ничего.

Взрывы, поезд тормозит. Вся наша рота оказалась вне опасности. Хотя мы всё видели. Как вам это описать? Да никак.

Через несколько часов мы разошлись — каждый в своем направлении. И тут берёт начало мой путь, путь, который приведет меня потом сюда, к морю, в пустынный песчаный город.

Я искал родной дом, родителей — от них остался лишь пепел. У меня не сохранилось даже открытки. Только пыль, песок. Место, в котором я рос, стало ничем. Исчезло.

От моей возлюбленной осталась тень. Я её очень долго искал, а потом — совершенно внезапно — наткнулся на пятно и понял. Провел несколько ночей подле него, выл как волк, скреб копытами о камень. Через несколько дней силы оставили меня, а когда ненадолго вернулись (в тот миг, когда пони выбирает — умирать или идти дальше), я встал.

Тогда я отправился куда глаза глядят. Искал еду, искал разбитое в щепки прошлое. Так пробежали десять лет. За эти десять лет я не встретил ни души, ни единого пони. А потом наткнулся на пегаса — и застрелил его.

Новый виток берет вопрос: зачем? Пегас — я уверен — боялся смерти не меньше меня. Он летел — а значит, даже больше. Однако я навелся и выстрелил, и ни единой волны мысли не восстало против моего выбора. Почему? Зачем?

Ты, кто читает это, ты догадался, как должен был я ставить вопрос, чтобы найти ответы? Ты должен был чувствовать это, как чувствую я теперь и только теперь. Зачастую наши проблемы рождаются из невозможности верно их сформулировать; могу привести пример: мы боялись бы захода солнца, если бы не спрашивали себя, откуда оно встает.

Так и я теперь — метался от места к месту, доводя себя до ужаса мыслью, что свет потухнет навсегда. Я почти сошел с ума в поисках места, куда бы упало светило — но не мог приблизиться к нему, оно всегда удалялось. Это только метафора моего поиска, но она описывает произошедшее лучше, чем миллионная груда всевозможных других слов.

Я искал солнце — искал вопрос, который привел бы меня к ответу. Страшная тайна нашей жизни — это вопрос о смерти, который я, боясь, избегал. Почему нам страшна смерть? Почему мы предпочли бы вечную жизнь? Потому что мы не можем найти вопрос, который привел бы нас к разгадке тайны вечного сна.

Поэтому дня, когда перестанет биться моё сердце, я так боюсь — но не теперь. Теперь, как и ты, я знаю, какая задача откроет завесу. Ты должен был, полагаю, понять это раньше.

Чьей смерти мы боимся больше всего?

А из него рождается вопрос, который и привел меня к морю — сквозь выжженную пустошь, сквозь пыль, сквозь руины и песок живых. Сквозь воспоминания, сквозь ночь и день, словно различимая лента судьбы.

Кого я подстрелил?


Сижу у моря и дописываю свои мысли. Не думал, что понадобится так много листов. Из них можно было бы сделать кораблики и пустить по волнам — но я не умею. Да и потом, они бы утонули быстрее, чем неисписанные листы; своими словами я только утяжелил их.

Море всегда давало и дает особую надежду. Для меня. Возможно, в нём я вижу загробную жизнь. Сначала идет материк — полный самых отчаянных красок, полный безрассудства, бессмысленности, но, вместе с тем, — настоящей жизни. Огромный остров превращается в пыль, в песок — в то, из чего соткано всё живое и неживое. И пыль уходит в море.

Думаю, как раз поэтому оно дает мне надежду.

И вот теперь я перед ним, я готов заглянуть за завесу тайны. Но перед этим я должен докопаться до истины, найти смысл в написанных словах. Как резко я начал писать, так и должен закончить, поняв, зачем. Зачем я подстрелил его? Кого я подстрелил?

Блуждая по городу, совершенно случайно я нашел свой дом. Я не помнил, как он выглядел, но как только увидел контур улицы, остатки кирпичных стен и выпавшую дверь — тотчас узнал. Возможно, за столько лет скитаний я перепутал все дороги, потерял остатки памяти — и потому не узнал родного места, пока оно само не позвало меня к себе.

Столько лет спустя — почему? Почему я забыл дорогу туда, к началу пути? Почему я нашел её так внезапно? Неужели мой небольшой поход наконец нашел своё завершение? Да… потому я и решил записать всё, что от меня осталось.

Тот, кто это читает — тебе либо повезло найти старые затертые листки, либо не повезло идти за мной. В душе я таю надежду, что мой рассказ откроют только сотни лет спустя, когда жизнь вернется на измученный материк. И если так — я поздравляю вас — трава, ветер, небо, — вы оказались сильнее убийц.

Вы — выжили; подстреливший вас — умер.

Я нашел того, кого искал — пегаса, которого подстрелил. В этом разгадка всей моей маленькой истории. Когда мегазаклинания превратили в пепел всё, чем я дорожил, они потянули свои облака дальше — и мой брат, пегас-почтальон, лишился жизни, не лишившись тела.

Он стал гулем.

Столько лет я искал его. Среди безжизненной пустоши, где на пути мне не встретилось никого, кто направил бы меня; среди выжженных лесов, целых полей мертвой земли и среди засохших лугов; под знойным гладким диском солнца, под отравленным небом, капавшим на меня своими слезами — я искал, словно слепой, единственного на многие километры пегаса. Я нашел его. Я подстрелил его.

И корабль в моей груди окончательно разошелся на много миллионов маленьких кусков.

Я застрелил своего брата. Он десять лет летал над пустынной землей, зная одно дело — долететь до места своей гибели, развернуться и долететь до города; и так многие тысячи раз. Я застрелил его — больше его крылья не встретят воздуха.

Моя жизнь всегда виделась мне большим фрегатом. Он бороздил море за морем, великолепный, большой корабль на белых парусах. Он выбирался из тысячи штормов, пробирался сквозь скалы, рифы, скреб дном по мели — и всё равно выходил в океан, отважный, победоносный корабль. О, если бы полководцы древних мифов видели его, тотчас склонили бы головы перед могучим кораблем — кораблем кораблей.

Так видел я свой путь. Однако — я даже не знаю, когда это случилось — теперь я собираю по кускам, по бревнышкам некогда великое судно. Жизнь — это какие-то обломки: стройные, красивые, большие и крохотные, почти щепки; это может быть целый штурвал, идущий ко дну, или краска палубы, теряющая цвет на солнце. Порой я вижу перед собой целый трюм — но собрать! Собрать ничего не могу.

Сам корабль теперь никак не может обрести целостность. Я вижу его силуэт на горизонте — часто, часто вижу, обычно ближе к закату, — я смотрю на него долго, пока он не исчезнет; я учусь у него, собираю его — но с каждым новым днем прибивает всё больше обломков — кусков моей собственной жизни, — и ничего с ними мне, утопающему, не сделать.

Эти обломки прекрасны — красивейшие из воспоминаний о том, что было; великолепнейшие из планов того, что могло быть. И лишь я — маленький, почти ничтожный — смотрю на них и тону.

Теперь… теперь меня ждет настоящий корабль. Ты, читающий, не встретишь меня — я буду уже слишком далеко. Я не верю в чудеса, но… но что, если там, за морем — за гладью, что вечно звала меня к себе, — действительно есть она? Если она успела перебраться туда? Если там все они?

Если и мой брат — там?

Я оставляю эти листы как память о том, что было. Как рассказ о том, как провел я десять лет на пустоши в совершенном одиночестве, в поисках последней души, которая связывала бы меня с этим миром. Я уплываю за горизонт, я собрал плот своими собственными копытами и проверю, так ли прочен он, как мой фрегат, или даже прочнее.

Я покидаю изъеденную войной землю навсегда. Эта земля возродится, но здесь будет только смерть и боль. Возможно, из моих листов взойдет и сострадание в будущих поколениях, которые здесь — а в этом не может быть сомнений — будут жить; может, взойдет желание смерти и мести. Я не могу сказать этого.

Однако я оставляю после себя и свою винтовку — она больше мне не пригодится. Пусть на этом материке её считают моей могилой.

Наконец, я точно знаю, зачем я подстрелил его, а потому тебе, читающий, я оставляю и пули. Жизнь — это долгая, очень долгая дорога, брат мой. Рано или поздно ты задашься тем же вопросом, что и я, и тогда тебе понадобятся пули.

Пегас — это лишь моя история. Ты же, ты, читающий, застрелил их куда больше, ты убил всех до единого. Мы с тобой перестреляли их. Так ответь — как ответил я тебе — зачем?

Ведь война — это и есть выстрел.

Я уплываю. До скорой встречи, мы увидимся за горизонтом.

Брат.

Комментарии (5)

0

Подстрелил пегаса? Да и Дискорд с ним!

ВашаПунктуация
ВашаПунктуация
#1
+5

Красивое, как полотно, — а полотно оно и есть. Ну как — не полотно, а частичка его, окно в полотно жизни.

doof
doof
#2
+3

Что ж, достойно.

Gedzerath
Gedzerath
#3
+3

А скобочки вообще нужны здесь? Мне кажется без них было бы намного лучше.

ratrakks
ratrakks
#4
+2

Сильное произведение, в котором слова, словно песчинки, сходятся вместе и образуют нечто большее. Я бы даже сказал — здесь хороший образец поэтической прозы. И посыл произведения, вроде он и печальный, а порой несет в себе какую-то надежду. По правде сказать, все зависит от того, как каждый из нас принимает ту жизнь, которая ему дана.

NovemberDragon
NovemberDragon
#5
Авторизуйтесь для отправки комментария.