Тень и ночь
I. Свобода
Когда они впервые встретились, таких, как она, душили ещё в колыбелях.
Их рождалось немало. В грозу с радужными молниями, в дождь из густой и сладкой тёмной воды, в массовое сумасшествие одомашненных и диких животных — любая аномалия, начавшаяся вместе с родовыми схватками какой-либо кобылы, намекала на то, что нужно держать наготове тяжёлый камень или смертельно заточенную острогу. Существо, что выкатится из несчастной в комьях крови и слизи, не будет отличаться от обычных жеребят ничем, кроме дополнительного комплекта конечностей на спине да рога во лбу, присутствующих одновременно.
Они внушали ужас по многим причинам.
Появление аликорна в семье указывало из племени в племя на разное: на супружескую измену, на проклятье или наказание за неведомые страшные магические ритуалы, на страшную болезнь и самый позорный дефект одного из родителей. Межрасовые браки осуждались и порицались теми самыми присущими каждому древнему обществу, что только-только начало самоидентифицироваться, предрассудками. Пони жили на одном стойбище, ели из одного котла и спали на одной подстилке, мешая копыта, рога и крылья, но в делах репродуктивных такой фривольности не было места. Нечистая кровь сулила болезни, слабость и деградацию. Самый слабый чистокровный пегас имеет шансов на выживание больше самого сильного земнопони-полукровки.
Стоит ли упоминания, что среди пони, получивших социальный статус нормальных и тем более респектабельных, носителей одновременно крыльев и рогов не было, а случайно выживших и подросших жеребят неизменно убивали если не в родном племени, то где-нибудь ещё. Избавление мира от мутанта, инстинктивно внушавшего трепет, страх и преклонение при одном взгляде на него, считалось достижением выше многочисленного, здорового и сохранённого потомства.
А она родилась под ураганный ветер из лёгкого бриза, шепчущего на неизвестном языке, из которого ей в момент рождения было понятно каждое слово. Просто — она, потому что мать, молодая пегаска, выветрившаяся из памяти быстрее послания воздушной стихии, догадалась спрятаться от племени, родить свою крылато-рогатую дочь в одиночестве под жуткое пение ветров, и солгать, что жеребёнок родился мёртвым — частое явление при первых родах, — но при этом сперва от шока, а потом от отсутствия в этом необходимости забыла дать ей имя.
Материнский инстинкт велел ей часто приходить в тайное логово и кормить своё дитя, не давая ему погибнуть. Она даже сумела научить жуткую из-за своих крыльев и рога кобылку говорить, и та, едва освоив слова, самозабвенно перевела нашёптанное ветром. Она пыталась рассказать матери про большую яркую драку между чудовищами и пони; про то, как искры прокатились по земле, затапливая деревья и выжигая океаны, словно хотели, чтобы они поменялись местами; про то, как только одно чудовище и три пони остались в живых, но потом пони стало девять, а дальше — ещё больше, только по-другому…
И пегаску каждый раз забавлял этот лепет жеребячьих небылиц из снов или воображения, и она не стремилась найти в словах дочери нечто большее, чем они, не видела сокровенного послания из Предревней истории, память о которой последним вздохом умирающего унесётся тем же ветром, что её принёс, потому что малышка забывала. Она обижалась на материнскую безалаберность в этом отношении больше, чем на её реакцию на вопрос: «Мы выйдем на улицу, когда твой рожок отрастёт обратно, да, мама?».
В такие моменты мать бледнела, замирая с выражением потешного недоумения, словно сама была жеребёнком и встретилась с чем-то, что её, в общем-то, не пугает, но явно не должно случаться в этом мире, и в её глазах читалось жеребячье: «Ну надо же, неужели это правда происходит со мной?» — не несущее той предостерегающей угрозы, которая должна быть перед ужасающей по своей скорости сменой этой забавной гримасы на лютую ярость, хлёсткую пощёчину, валящую с ног, и отлёта без возвращения вплоть до следующего утра безо всякого внимания к громкому обиженному плачу.
Со временем, в течение которого осанка пегаски горбилась и кривилась, ноги и крылья всё чаще давали дрожь, а лицо становилось дряблым и будто бы грустным, малышка, остававшаяся почему-то малышкой и не выраставшая ни на полкопыта, приучилась смирять своё любопытство и нетерпение и принимать вещи такими, какие они есть. Мир в её глазах был тёмным земляным сводом с проглядывающим через круглый выход кусочком чего-то небольшого, что циклично сменяло цвет в четыре захода — крохотную кобылку это вполне устраивало. Из частых истерик матери она знала, что зовётся аликорном, проклятым чудищем и наказанием рода понийского — тоже кое-что, не возникало вопросов о том, кто она такая. Для жизни ей требовалось тепло, немного воздуха и молоко, которое пегаска приносила в своём вымени вплоть до странной ворчащей фразы: «С этого года ни братьев, ни сестёр у тебя больше не будет», — после которой пришлось с трудом перейти на доставляемую ей теперь вместо животворящей влаги твёрдую пищу — пусть так. Щедро изливаемые, но во многом непонятные рассказы давали какое-никакое представление о внешнем мире, в который жеребёнку был путь закрыт из-за врождённого уродства — сама того не сознавая, малышка обладала разумом не младенца, коим оставалась физически, а подростка, и сумела удивительным образом приспособить и сохранить узнанное.
Но она не так старалась обдумать и применить нехотя передаваемые матерью знания, как не забыть то, что знала с самого рождения. Величайшую битву между аликорнами и существами, собранными из тел разных животных — в логово часто заползали змеи, залетали птицы и по ошибке заглядывали робкие кролики, поэтому кобылка знала, кто это и какими они бывают. Раз за разом прокручивая эти видения в памяти и применяя на них элементы рассказов пегаски, как примеряют лиственные платьица на куклу из коры, малышка пришла к выводу, что была война между теми самыми гротескными чудовищами и аликорнами, чьё количество было столь велико, что они могли зваться не только отдельной расой, но и отдельным народом, видом. В результате неё мир умер — или, по крайней мере, видоизменился настолько, что вода и земля поменялись местами, — а от каждой стороны осталось меньше горсти: один у чудовищ и трое у аликорнов. Судьба выжившего монстра ей была неизвестна, судьба же троих пони была ясной и оттого удивительной: каждый из них распался на три сущности, дав в итоге начало трём пегасам, трём земным пони и трём единорогам. И уже их дальнейшие пути были сокрыты от малышки той же загадочной амнезией, что, приподняв свой саван, позволила взглянуть на пролог к Древней Эпохе.
В последние несколько смен цветов за логовом мать приходила всё реже и реже, и с каждым визитом выглядела всё хуже и хуже. Она слабела и высыхала, приносила меньше и меньше еды и совсем забывала про воду, так что кобылке приходилось боязливо высовываться из укрытия и ловить языком капли дождя, прорывающиеся сквозь лиственный полог сросшихся густыми и запутанными коридорами кустов.
Однажды пегаска не пришла и больше не возвращалась. Приученная сидеть тихо и не подавать голос, малышка лишь тихонько скулила от страха, одиночества и голода. Когда последний стал нестерпим, она осмелилась осторожно выйти из логова на поиски съестного. Ей повезло, что мать исчезла изобильным летом, когда в лесу полянами наливаются ягоды, а растения вбирают в свои стебли и листья самый щедрый и питательный сок — каждый раз удавалось наесться досыта и послушно вернуться обратно, в темноту норы, чтобы не быть замеченной, обнаруженной и схваченной. Но время шло, мать не появлялась, а скребущая в подреберье боль от её отсутствия стушёвывалась и исчезала, как питательные дары природы вокруг убежища, а также былые наказы и запреты, поэтому в одну из ночей малышка решилась на отчаянный шаг: уйти отсюда навсегда и либо найти свою родительницу, либо…
…Второго варианта кобылка так и не нашла, поэтому отправилась в путь только с первым.
Она кралась по залитому лунным светом лесу, одетому во все оттенки мистического серебра. Широкие листья клонились к земле под собственной тяжестью, и кобылка пробиралась под ними не столько ради маскировки — в такой мёртвой тишине она услышала бы любое приближение. Её больше забавляло задеть спиной, крупом или торчащими от волнения крылышками матово-восковые края и насладиться щекочущим прохладным дождём из росы, ощутить лицом тонкое сухое касание паутины, заставляющее смешно фыркать носом, понаблюдать за игрой бледного света и кружевных теней.
Ночь здесь отличалась от унылой и мрачной темноты логова. Если там была бесхитростная чернота, в лесу луна высвечивала особенную, хрупкую, трепетную, драгоценную красоту. Всё обретало фетровые контуры, мелкой пушистой бахромой отражающие падающий на них звонкий в своей полупрозрачности свет, и каждый луч служил нитью, на которой бусинами была нанизана жизнь: призрачный вальс пыльцы и пыли, комариная возня, гибкое порхание светлячков, упругий и тяжёлый взмах крыльев огромного бражника, округлый блеск улиточной раковины.
Чуть не наступив на сонно бредущих куда-то рыжих муравьёв, кобылка загарцевала на месте и засмотрелась на движения своей тени. Внезапно к ней подтекла ещё одна, сходная по очертаниям, но никаких шагов или порхания не было слышно. Малышка тревожно вскинула голову.
Тень тянулась из черноты, совсем не затрагиваемой лунными лучами. Кроме того, облака ограничивали радиус, который она заливала, и эта странная тень падала в противоположном логическому направлении. Внезапно она улыбнулась, позволив свету вырезать тонкую дугу в своём плоском теле, дёрнулась и шустро втянулась в чёрные деревья.
Кобылка, не чувствуя страха перед этим явлением, которое непременно напугало бы до чёртиков знакомых с внешним миром пони, поскакала прямо в глухую, непроглядную тьму. Она, кряхтя, спотыкалась о грубые корни, задранные так высоко, будто деревья разом подняли ноги, чтобы встать из дёрна и куда-то пойти, путалась в свисавших с нижних ветвей моховых лианах и тревожила целые маленькие насекомые миры ровно до тех пор, пока не столкнулась с чем-то высоким, тёплым и… живым.
Она инстинктивно зажгла рог.
Перед ней стоял по-милому удивлённый жеребёнок-единорог, смутно похожий на неё саму, но смотрящий на неё буквально сверху вниз. В полумраке нельзя было разобрать цвет его шерсти и стоящей дыбом гривы, но они явно были не ярче её собственных.
Жеребёнок сказал что-то, и кобылка несколько раз переспросила, но так и не смогла понять ни слова, как бы медленно незнакомец ни пытался выговаривать чудные, искорёженные слова. Малышка уже начала злиться на это чудачество, как вдруг он сказал что-то другое, причём с совершенно различающейся интонацией: она усмирила поднявшееся в груди недовольство и внесла какую-то подсознательную, но успокаивающую ясность. Чувство это выражалось в понимании того, что единорог тоже её не понимает.
— Сомбра, — чётко произнёс он, ударяя себя копытом в грудь. — Сом-бра.
— Сом-бра? — озадаченно повторила его жест кобылка. Жеребёнок в ответ моргнул.
— Сомбра, — увереннее и быстрее сказал он снова, касаясь копытом полочек торчащих костей у себя между грудью и шеей, а потом медленно перевёл копыто в сторону меньшей пони и вопросительно наклонил голову набок.
— Сомбра, — ткнула в него копытом кобылка и получила кивок и какую-то фразу на родном языке нового — первого — знакомого.
Её смысл остался такой же загадкой для неё, как и для Сомбры — имя странной кобылки, что не побоялась приблизиться к управляющему тенями существу, пусть и выглядел он как простой семилетний жеребчик. Единорог практически не ассоциировал себя с пони — слишком силён был страх перед ним и его необъяснимыми способностями в родном племени.
На счастье или на беду, магическим вспышкам мира совсем чуть-чуть не хватило, чтобы сделать его аликорном.
Довольно скоро Сомбра понял, что новая знакомая не понимает не только ни единого его слова, но и ни единого его жеста, однако ему не хотелось махать на неё копытом и оставлять здесь в одиночестве. Ночной лес, конечно, явно не вызывал в ней никакого ужаса… но и он сам, Сомбра, тоже. Это было необычно, странно и едва ли не пугающе само по себе, но жеребёнок вдруг почувствовал, что его одиночество после расставания с иноязычной кобылкой станет слишком острым для юного существа. А языковой барьер станет не такой проблемой, как повсеместное и массовое бегство ровесников прочь.
Единорог после короткого раздумья улыбнулся, сморгнув из уголков глаз бисерины слёз при неприятных воспоминаниях, и призывно махнул младшей пони копытом.
Они скакали по лесу, смеясь каждый на своём наречии. Что-то показывали друг другу, пытаясь рассказать, донести, чертили палочками в чёрной плодородной земле, криво рисуя образы, а, поняв, кивали с таким счастьем и радостными возгласами, какие иной раз не издаст прижимистый скряга, обнаружив в подполе заначенный давным-давно сундук с золотом.
Им обоим было достаточно голосов и тепла друг друга рядом, живого, заинтересованного взгляда и искреннего хохота. Обоим кружило голову от невинной жеребячьей близости, от новой дружбы и тех уз, что чувствуют совсем юные пони, не научившиеся ещё лгать и обманывать и принимающие всё одновременно как должное и как удивительное. Они были счастливы в своём наивном, счастливом мировоззрении, забыв в какой-то момент про то, что говорят на разных языках, и черпая друг в друге понимание, которого не знали никогда раньше.
Сомбра показал ей не теневую магию, но обычную, и она в ответ сумела нарисовать бирюзовой аурой картинки, преследующие её с рождения, а маленький единорог восторженно вздыхал, но, кажется, тоже не слишком верил её визуальному рассказу, восхищаясь не масштабом и трагичностью истории, а скорее создавшим её воображением. Кобылке было достаточно и этого. Мать никогда не смотрела на неё с такой счастливой теплотой, как этот жеребёнок, и малышка не была уверена, могла ли она в принципе так смотреть.
Эйфория достигла пика, когда Сомбра вывел новую — первую — подругу ведомыми ему тропками на широкую поляну, поросшую крупными белыми цветами, часто предваряющими скорый подъём в неплодородные горы. В волшебном свете луны они казались чем-то совершенно необыкновенным, прекрасным в своей сияющей снежной красоте, но единорог, не в силах сдержать счастливую улыбку, от которого даже начинали болеть уголки рта, и ему было всё равно, указал широко раскрывшей глаза малышке на небо.
Высокая чёрная бездна была усеяна звёздами.
Сверхновые вспыхивали и гасли с нестабильностью, присущей совсем молодым мирам, и из-за их вспышек, переливов и блистания небесное полотно казалось флагом под касанием ветра, северным сиянием острой, ослепительной красоты. Кобылка, видевшая это впервые, потеряла дар речи, очарованная, а Сомбра, казалось, захлебнулся от одной её молчаливой реакции, сказавшей больше любых слов. И звёзды, отражавшиеся в заключённых в чистые бирюзовые радужки зрачках, казались ему прекраснее мерцавших в небе оригиналов.
Он заговорил — быстро, пылко, так, что его энергичный говор, полный сочных громогласных звуков и переливчатых, как птичья трель, переходов, стал особенно необычен и прекрасен. Кобылка по-прежнему не понимала слов, но прекрасно различала суть, понимая друга по интонациям, выражению лица, жестам. Он рассказывал о звёздах — вдохновенно, очарованно, самозабвенно.
Только почему-то — о звёздах в её глазах.
И, повинуясь неясному порыву, но ни на секунду не сомневаясь в его правильности и уместности, кобылка обняла его.
Она угодила прямо в робко поднявшиеся для точно такого же действия передние ноги. Сомбра успел узнать пони, заразиться от них предрассудками, сомнениями и комплексами, но его подруга знала лишь мать, стремительно забывающуюся, да это новое чувство, делающее её счастливее, чем когда-либо в жизни — и она просто бросилась в объятие, как в водопад. Смотрела открыто, широко улыбаясь, открыто и с аномальной нежностью глядя и улыбаясь, ничуть не стыдясь своего порыва, не поддаваясь неловкости, которая должна бы прийти после него.
Маленький единорог, трепетно выдохнув, крепко обнял её в ответ и зарылся копытами в пуховое оперение на крыльях.
Моргнув, он немедленно отстранился.
Увлечённый жеребячьим вальсом по красотам и прелестям ночного леса, Сомбра, конечно, замечал некие очертания на боках кобылки, но принимал их или за пятна, или за игру неверного лунного света, но теперь сомнений не осталось: его новая подруга была аликорном.
Он всего лишь удивился, не успев подумать ничего дурного, но малышка уже вспомнила всё, что кричала ей о её уродстве мать. Пролепетав оправдание, она отшатнулась из копыт серого единорожка, сломав объятие, и разом сникла, готовая заплакать, горько сожалея о своей чудовищной природе. Сомбра, прыгнув за ней, заговорил так же жарко, как прежде, но теперь — с таким сокрушением и скорбью в голосе, что у малышки сердце сжалось сильнее, чем за саму себя.
Единорог что-то пытался донести ей, путаясь в словах, нервно сжимая маленькие копытца своими, не глядя ей в лицо, но определённо разговаривая именно с ней. И кобылка поняла, что его горечь направлена на что-то другое, но не на пару крыльев на её спине.
Живой и бойкий темп речи Сомбры стих, и некоторое время жеребята сидели молча. Малышка раздумывала, будет ли хорошо вернуться в объятья друга, но он сам притянул её к себе и сгрёб в охапку даже до того, как она, подумав об этом, успела посмотреть на него. Словно все её мысли были очевидны и прозрачны для него, словно у них на двоих билось одно сердце, посылающее одинаковые импульсы им обоим, словно они знали друг друга всю жизнь, а не одну ночь.
Они молчали до рассвета, стеревшего своим светом ночную красоту и расчистившего дорогу утренней. Персиковые и розовые лучи подсветили перистые облака, в ночи казавшиеся пушистыми дуновениями снежного серебра, и кобылка впервые в жизни увидела восход. Терпеливо дав подруге насладиться зрелищем, которое она увидит ещё бесчисленное множество раз в своей жизни, Сомбра поднялся на ноги, не выпуская копыта малышки из своего, и заставил все тени вокруг разом взбеситься, плетями изогнувшись на земле и сделавшись похожими на занесённые для удара когти. А затем они разом исчезли, со скоростью света разбежавшись во все стороны.
Кобылка встревоженно наблюдала за замершим другом, глядя, как на его лице появляется то складка между бровей, то морщинки под зажмуренными сейчас красными глазами, то след от островатых зубов на нижней губе. Его рог окутывался тонким, невесомым слоем жидкой тьмы, от которой мелкими травяными корнями время от времени отлипало множество нитей, судорожно извивавшихся в воздухе, прежде чем присоединиться обратно к равномерно текущему чёрному полотну, поглощающему свет. В отличие от фокусов в лесу, этот приём явно давался Сомбре тяжелее, что бы он собой ни представлял.
Наконец, выглядя очень уставшим, единорог открыл затуманившиеся глаза, но нашёл силы тряхнуть головой, слабо, печально улыбнуться подруге и поманить её за собой. Она пошла, не раздумывая.
В свете дня мир был обширнее, ярче и громче. Он тоже нравился маленькой кобылке своим масштабом, разнообразием и буйством красок и звуков, пусть и был лишён ночной недосказанности, которая так пришлась ей по душе. Сомбра провёл полностью доверяющую его тёмному дару подругу через весь лес, через открытую поляну, пока они оба не скрылись в высокой траве, жёлтой, будто выгоревшей под солнцем, и вдруг, легонько ударив кобылку в плечо и задорно что-то крикнув, легконогой ланью унёсся в заросли. Лишь чёрный хвост его мелькал то справа, то слева, показывая, куда уносится юный единорог.
Малышка поняла, что это — не страх, а игра, и её задорный, беззаботный дух быстро захватил её. Смеясь и перекрикиваясь двумя разными наречиями, они ловили друг друга, убегали, искали жертву или охотника глазами среди сухих качающихся стеблей, ориентируясь на хруст, шорох и хихиканье, пока Сомбра вдруг не замер, позволив подруге врезаться в его плечо и упасть на землю. Она засмеялась, но быстро оборвала себя, заметив, с какой серьёзностью и напряжением, часто беззвучно сглатывая, жеребёнок смотрит вдаль. Осторожно поднявшись и отряхнув с крыльев солому, кобылка посмотрела туда же, куда и он.
Золотым сиянием магии осторожно раздвигая выжженную траву, к ним шла белая крылато-рогатая кобылка с тихой настороженностью во взгляде. Увидев жеребят, она осмотрелась по сторонам, но Сомбра что-то коротко сказал ей, и она, успокоившись, подошла к ним немного смелее.
Несколько минут они говорили на одном языке, и кобылка никак не могла понять, о чём, словно магическая нить взаимопонимания разорвалась, стоило только Сомбре обратиться не к ней. Белая кобылка, по высоте, наверное, догнавшая её мать, внимательно слушала рассказывающего что-то молодого единорога, часто ободрительно посматривая на малышку, а затем кивнула и вдруг обратилась к ней:
— Сомбра хочет сказать, что с удовольствием взял бы тебя в своё племя, как сестру, потому что у них нет недостатка ни в пище, ни в жилье, но это может быть опасным для тебя, ведь пони, как правило, боятся нас, аликорнов. Он считает, что нам с тобой лучше держаться вместе. Меня зовут Селестия. У тебя есть имя?
— Имя? — озадаченно повторила кобылка и помотала головой: — Н-нет, наверное, нет… Ты говоришь не так непонятно, как он.
— Его язык называется мунвайни, — ласково улыбнулась Селестия, — и я владею им достаточно хорошо, чтобы понять, что он мне говорит. Пойдёшь со мной?
— А Сомбра пойдёт с нами? — жалобно почти попросила малышка.
— Ему нужно вернуться к родителям и семье, — печально ответила аликорница. — Но, я думаю, вы ещё сможете встретиться… и вы определённо можете дружить. И, по-моему, он хочет тебе что-то сказать.
Заговорщицки улыбаясь, она посмотрела на жеребёнка. Тот слегка покраснел, нервно зарывшись копытом в густую торчащую гриву, и что-то вполголоса пробормотал, а потом робко улыбнулся подруге в глаза.
— Он говорит, что хочет, если ты не против, подарить тебе кое-что напоследок, — перевела Селестия, безмятежно и ласково глядя на обоих жеребят. — Имя — такое, какое он видит подходящим для тебя. Ты напомнила ему луну в ночи. Так он и хочет запомнить тебя.
— Луна? — моргнула малышка. — Моё имя — Луна?
Селестия и Сомбра в ответ кивнули.
— Мне… мне нравится, — покивала кобылка, улыбаясь. С её щёк сорвалась пара прозрачных капель. — Почему только… почему только я плачу?
— Это — знак того, что пора расставаться, — мягко ответила Селестия, покровительственно раскрыв крыло. — Но вы ещё обязательно увидитесь, даю слово.
Луна шагнула под сень белоснежных перьев, но вдруг замерла на секунду, а потом бросилась к Сомбре, крепко обвив его шею передними ногами.
— Помни, — шепнула она на прощание. — Помни меня, Сомбра, пожалуйста, помни.
Разорвав объятие и несколько секунд посмотрев в глаза своему другу, она медленно отошла от него и пошла за Селестией. Ещё многие шаги, пока стоящий на месте провожающий её взглядом жеребёнок не превратился в неразличимую точку, она оборачивалась, стремясь с тоской в груди продлить зрительный контакт, а затем посмотрела туда же, куда всё это время почти царственно устремлялась её новая покровительница.
Пытаясь завязать знакомство и заслужить дружбу, она начала рассказывать единственное, что знала наверняка и твёрдо — хранившиеся в памяти ещё с рождения истории о величайшей войне между чудовищами и аликорнами, такими, как она и Селестия…