Кантерлот на три часа
Дни Маккавейские
Черный от копоти потолок. В мелкое оконце под ним завывает бродячий ветер. Завывает о своем просторе. Будто издевается над нашей несвободой… Но теперь мне кажется, что он всего лишь грустно улыбался нестройной песне наших тогдашних мыслей.
Так продолжалось долгое-долгое время. Холод и снег опаляли лицо. Даже слой шерсти не спасет от таких морозов.
Холод и вой. Мерцание свечи. Белый свет откуда-то снаружи. Писк грызунов, иногда раздававшийся чуть ли не у самого уха.
Постепенно в эту гармонию образов и звуков добавился мерный звон цепей.
Я перевел взгляд с потолка. Где-то в углу большой комнаты действительно висели цепи. Грязные. На них запросто можно было подвесить заключенного к потолку. Кровь приливает к голове. Напряжение разливается по всему телу. Но…не самая жестокая участь.
Я впервые мотнул головой. Шея захрустела. На мое лицо упали снежинки. Медленно-медленно, будто раскутываясь от больного сна, я начал вставать. Меня всего запорошило снегом. Прежней одежды не было. Роба. Это я воспринял как должное. Встряхнувшись всем телом, я вдруг испытал сильный толчок и рухнул наземь: я сам был на цепи.
Мгновенно в голове разыгралась самая настоящая паника.
Цепи!
Никогда еще потомственного дворянина не сажали на цепь!
Значит наказание лишило меня шпаги и дворянства. Смешливый лязг оружия за окном сделал еще больнее. Видимо охрана.
Я еще долго просидел с черными мыслями и затекающими копытами.
О чем я думал тогда? Мало что помню. Смутно, будто через ткань палатки, горели искорки затухавшего пламени прежних дерзновений, чаяний, идей. Будто кто-то наступил в костер или залил его водой.
Когда луч в очередной раз разрезал стальную дряхлую дверь, за ней послышался шум. Кто-то тащил ящик с инструментами по земле? Или черные латы палачей ожили и начали мертвенное движение ко мне? И только кряхтящая петлями дверь встала между мной и неизвестностью.
Звон ключей.
Я вздохнул.
В камеру прорвался запах факелов. Терпкий. Пахучий. После холодного прикосновения зимы он казался южной кобылкой, обнявшей меня всем телом – такой живой, солнечный и прекрасный.
Вслед за ним ко мне ввалился хозяин шума, заставившего меня страдать. Мощные мышцы, грузная походка, шипастые глаза.
Он заговорил со мной, этот Полифем тюрьмы. Он сардонически улыбался, и насмехался над моей участью. Он завел со мной беседу, и она веселила моего мучителя. Он ловко дозировал градус нашей перебранки, переводя темы с одной на другую. После получаса разговоров я выдохся. За это время он очистил мою камеру, сменил постель, а я успел впервые попробовать еду, которая стоила на порядок меньше тысячи золотых.
Дни сменялись неделями, пухлые перины облаков приобщались к дряблости перистых дней, и тонкая полоса света всё чаще пропадала за морозными скалами. По крайней мере что-то должно было препятствовать свету, а климат давал понять, что я где-то в горах.
Тем не менее, в какой-то день, не знаю, какой день недели это был и даже месяца здесь было невозможно предположить, я как обычно получил кусок хлеба и жидкую баланду, цвета замызганного снега. И тут механически кинув батон к себе в рот, я услышал стук и почувствовал дикую боль: вместо мягкой ткани зуб встретил неприступную преграду. Я чуть не взвыл, но смог заставить себя замолчать и тихо-тихо заскулил. Я раскрошил хлеб – это была отмычка. Довольно большая. Грубый металл и грубая обработка. Заслышав шаги, я положил отмычку вглубь овса, на котором лежал.
А тюремщик ко мне зачастил. Сначала я воспринимал его, как мучителя. Потом как назойливого собеседника. И в конце концов я смирился с его присутствием. Зато было с кем переброситься парой фраз.
И чувствовать моральное превосходство. Единственное, что доставляло мне удовлетворение.
Нет, даже не так.
Именно мое поражение и сделало это превосходство столь значимым, столь великим. Я чувствовал себя на вершине, с которой свободно осуждал всякие противные мне суждение, действие и образ.
Я упивался им.
Но тюремщик, как сода, умело разъедал её. Его сардонический смех всё чаще мешал мне чувствовать себя на вершине. Жалеть свои копыта, закованные в металл. Страдать за свободу, разжевывая кукурузную кашу.
Как-то раз тюремщик, войдя ко мне присел у двери и внезапно разоткровенничался:
«Знаете, Лоре, а ведь я был таким же дураком, как и вы! Я вбирал в себя тонны мусора, той грязи, которую в "прогрессивном" обществе называют новостью или того хуже – правдой! И эта грязь проникла в самое сердце. Я тоже был революционером. Даже носил красный бант, ярко алый, чтобы злить окружающих меня пэров, этих засидевшихся старичков. Я гарцевал перед ними на площади Двух Сестер и даже перед замком Принцессы, показывая своё отношение к их греховным порядкам. Однако….
Однажды мы ввязались в конфликт у бизонов и наши экспедиционные корпуса просто пропали в прериях этой страны. И что же я услышал от своих учителей, науськивавших меня? Что мои солдаты — это преступники, потому что они – солдаты Селестии! Зебры, жестоко воевавшие там годы и годы, не удостоились и четверти злобных слов, которыми называли наши корпуса! Быть связанным с Селестией было достаточно для ненависти к тем, кого эти вожди революции не видели в лицо.
Тогда я стал умеренным и начал думать, что иные пони более сдержанны и мудры в своих оценках. Я поддерживал их на всех Генеральных Штатах, которые я застал! И что же? Они победили, заняли главные министерства и коллежи и…принялись набивать карманы еще ожесточеннее тех, кого они обвиняли в хищениях! Это была прививка не только моя, но и всего нашего поколения.
Только тогда я увидел со стороны всех тех, кому я присягнул, на кого поставил...тех, кто, обличая, говорил, что научит меня добру... В тот же вечер я с жаром выступил прямо перед Селестией, кланялся ей в ноги (тюремщик сиял, а я поморщился) и выпалил, что готов переломить шпагу и всю жизнь служить тюремщиком, лишь бы искупить этот лицемерный грех всезнайства.
Получалось, что я был пристрастным судьей. Судил то, чего не понимаю. Более того, себя-то я ставил на пьедестал, априори полагая себя чище и мудрее. Я считал себя несравнимым. Я никогда не думал, что на нас кто-то может поднять копыто. Я думал, что только мы имеем право вершить суд.
Знаете, почему вы искренне недовольны? Почему вы так ненавидите тех, кто просто живет и радуется? Вы уже обнаглели от безумия гордыни. Бревна в своем глазу не замечаете. Вы забыли, что для того, чтобы что-то изменить, нужно искренне полюбить то, что есть! Никому нельзя помочь без любви. А если вы так яростно отрицаете всё, что есть, и всё, что было до вас, то как и кому вы поможете? Только разрушите!
Вы говорите, что всё ужасно и можно лучше – с чего вы взяли, что всё ужасно? С чего вы взяли, что должно быть лучше? С чего вы взяли, что вы знаете, что лучше? Как вы сделаете лучше? Вы, которые ничем не управляли!» — я скривился в ухмылке, а тюремщик ощерился:
«А вас, месье Лоре, это касается вдвойне: вы-то управляли, да что изменили к лучшему? И не о вас ли я слышал присказку: «асессор два процента»? Так кого вы обманываете, премьер-министр? Бывший». — хлестанул он меня последним словом.
«Вы отщепенец и предатель, собака, укусившая копыто, которое вас кормило, нравилось вам это или нет. Жизнь не выбирают. Тело не выбирают. Эпоху не выбирают. Родину не выбирают. Правителя не выбирают…» — я уже устал закатывать глаза, но тюремщик продолжил:
«…Родителей, месье слепец, тоже не выбирают. Так что теперь у вас больше ничего нет. Вы сами всё это отвергли, придумав себе иной удел. И зачем только вас спас ваш новенький костюм со смещенным центром! Если бы не та стальная бляшка, вы бы истекли кровью на месте! Ну, сидите теперь в одиночестве, рассказывая таким же лицемерам как вы, какие вы герои!»
Я хотел было ударить его копытом, но цепь предательски натянулась, и я смехотворно завис над тюремщиком.
— Вы и есть тот самый аристократ! Тот самый! — задыхаясь выпалил я эту чушь, не находя слов от возмущения. Он ухмыльнулся, смерил меня взглядом и ушел.
После этого наши дни шли дальше тем же путем, и к тем словам мой мучитель больше не возвращался.
Но вот однажды никто не пришел. И завтра никто не пришел. И послезавтра тоже никто не пришел. Я тогда закричал, звал и стучал в стену. Но ответом была тишина.
И я остался один.
Почувствовал голод. И страх.
Как это было неожиданно: остаться без всего, когда тебе казалось, что ты и так всего лишен! Нет, вы вдумайтесь. Оказывается, что-то да было!
Как в знаменитой притче об Ахилле и черепахе. Казалось бы, он вот-вот догонит её в своем забеге, но каждый раз, приближаясь, он оказывается пусть на щепотку, на миллиметр, на один нерасщепленный атом от нее дальше, и потому он никогда не догонит её.
Оставленный без еды и питья, я начал изнывать. Эти гнетущие мысли гнали меня, как собаки гонят волков, и тут уж, хочешь не хочешь, а надо бежать за флажки. И я, согнулся в три погибели чтобы думать о всем том, о чем до этого мой ум не беспокоился.
Ум на то и пригоден, что он сопрягает и расчленяет на части данное в опыте и в себе самом. Он мгновенно видит и сопоставляет, созидая себе пищу из самого простого, превращая его в сложное.
Нередко это приводит его к заблуждениям – идолам пещеры, рынка и толпы. Так выражался один мыслитель, называя воспринятые воспитанием заблуждения пещерой, наши неточные термины рынком, а толпой – веру в авторитетов, которые разворачивают перед любопытствующей публикой свои представления.
Quid est veritas?[1] – так, кажется, говорил один управитель другому, но более славному, чем всякий на земле. Копьем истины он пробивает самые звонкие латы, самые крепкие ребра. Ему и самому прободили так грудь, но оттуда полилась кровь и вода. Так и на меня обрушились воды моей напасти.
Я начал прислушиваться. Долго-долго доносился до меня сухой свист вьюги, теребили вихор дуновения ветров. Не было лязга оружия. Как будто бы охрану сняли с поста, или им пришлось срочно уходить в другое место. Не было пищания крыс, к которому я привык.
Позже я подозревал, что и это было в планах Селестии. Что меня в каком-то роде помиловали. Не только сохранив жизнь, но и нацепив на меня облегченные цепи. Не такие как у других. Едва ли бы я мог сбежать, будь эти цепи хоть немного потяжелее и туже. Я взял припрятанную отмычку и легко снял с себя эту ношу.
Но, может быть, всё было гораздо проще: гряда гор на севере была столь сурова и равнодушна, что даже бывалый путешественник не перейдет их без помощи божественных сил – едва ли кто-нибудь из них Сюаньцзан! И зачем тогда тратиться на тяжелые цепи? Дорогую охрану? Достаточно пары отрядов. И их, кажется, сняли с поста и увели. Но почему?
Уж не знаю как, но выход из этого заповедника смерти нашел меня сам. На нижних ярусах этого врезавшегося в гору острога была железная клеть, куда стекали отходы. Канализация. Я полез туда, коль скоро ворота были закрыты. И через некоторое время я услышал какой-то сильный гул позади меня. Шум был настолько ошеломительный, что у меня, кажется, шерсть встала дымом. Лавина! И вся моя внутренность яростно потребовала: ползи! Ползи вперед! И не оборачивайся!
Шершавая каменная кладка теребила, а то и рвала шерсть, давила на тело, безмолвно и будто насмешливо похлопывала по хохолку. Иногда её ладони ужасающе опирались на мою голову, одно мгновение – и они прижмут её к полу со всей яростью. Тогда я молил – только бы она не сужалась, только бы оставалась прежней!
Довольно долго я полз. С носа градом капал пот, а у меня во рту была известь. Пахло теми самыми водами и землей. Иногда проход походил на сифон, и мне становилось дурно. Периодически дорога разветвлялась, и я полз наугад. Мне кажется, я провел там времени столько, что облазил каждый закоулок этого места. В конце я оставался совсем без одежды, потому что все, что у меня оставалось, это тряпки, изодранные в пяти или шести местах.
Наконец, я выпал из прохода в огромную яму, пещеру, где когда-то был длинный и широкий проем для хода сточных вод. Явно заброшенный, хотя вода стекала в него из разных труб. Мне повезло вылезти из той, которой, видимо, перестали пользоваться. Но везение было временным: я плюхнулся точно в эти стоки. Тряпки помогли мне оттереться от этой дряни, и оставалось только надеяться, что организм не отравится этой водой.
Сдерживая тошноту, я поплелся к выходу.
Свет. Свет!
Он придал сил. Вот какова надежда! Я побежал навстречу. Это сейчас я думаю, что стоило бы поостеречься, а тогда я был рад любой встрече с живой душой. Но ничего страшного не оказалось: всего лишь вещи, бочка и фонарь. И всё это посреди осколков стекла, в котором отображались мириады маленьких версий меня самого.
Здесь кто-то был.
Видимо не я один решил сбежать отсюда подобным образом. А может быть это место облюбовали браконьеры или просто кто-то укрылся от непогоды и лавины?
И всё же я подобрал ношеное платье, засаленные манжеты и даже порванное жабо. В карманах я обнаружил остатки засохшей прошлогодней сирени. А из бочки, покуда я всё это доставал, вывалился головной убрус с перьями, рухнула рваная кукла и покатился чей-то железный крест, проржавевший до такого свойства, что его акциденция в виде надписи улетучилась вместе с датой его вручения. Вот сколько там было барахла. Я не мог без него: я чувствовал себя разумным существом только когда был одет. Надо же поддерживать эквестрический уровень. Я присмотрелся в небольшое зеркальце, лежавшее неподалеку.
И тут…
…Крик.
Еще один.
И еще.
Кто-то в глубине тоннелей издавал прогорклые звуки.
Что-то завывало от обжигающей его тоски. Какая-то горестная печаль вперемешку с яростным ужасом.
Но страшнее всего было осознать…
…что это чья-то речь, а не животный рёв.
«Нашли!»
Я почувствовал пот за ушами. У меня ничего нет: ни кольца на пальце, скрывающего своего владельца, ни грозного меча, светящегося при приближении зла. Только ничтожество, поражение и жажда жизни.
«Нашли!»
Я побежал в другую сторону, рыща по закоулкам этих забытых небом терм.
«Нашли!!»
Я скрылся, когда носитель голоса взобрался на кладку, где расположил свое наследство. Он сразу заметил, что я разворошил его гардероб.
Я не стал ждать своей участи и побежал дальше. Под копытами истерили разбитые стекла, в которых отражался мой преследователь.
А дальше…тьма.
Бесконечная.
Непроглядная.
Равнодушная.
Пройдет немало времени, как я выберусь на поверхность из темных коридоров того места. Я сам пропахну потом, канализацией и страхом, как то неизведанное чудище, учуявшее меня. Я уверен, оно именно учуяло мое присутствие.
А что значит присутствовать? Вступать в диалог. Насекомое, скажем так, не присутствует, а существует. Оно нас не замечает. А вот животные посложнее вполне способны нас замечать и даже в чем-то понять нас. Собака ластится к пони, грустит вместе с ним, пытается его подбодрить. Оно понимает нас. Сочувствует нам, потому что может чувствовать то же, что и мы. Способно нас заметить, понять и прочувствовать.
И, кажется, тот монстр не простил мне именно этого. Не вторжения, нет. А именно того самого со-чувствия, которое обнажает зудящий нерв. Тронь его – и взорвешься. Искорчишься от боли. Может, этот монстр был когда-то разумным пони и в любом другом пони он видел только то, чем был когда-то. И это понимание для него было горше всяких невзгод, насылаемых на нас природой.
Сейчас, конечно, можно пофилософствовать. Но тогда я бежал, скакал и цокал так, как маленькое насекомое, вдруг осознавшее приближающуюся участь в самые мгновения своей кончины. За ним пришло что-то огромное и необъятное, чего оно не в состоянии даже высказать собственным языком, и вот, эта загадка, этот безъязыкий сфинкс играючи прихлопывает его.
Время и есть этот сфинкс. Ведь оно заставляет нас желать, действовать и побеждать.
Бездумно танец мотылька оборвала моя… Забудем!
[1] Что есть истина? (лат. диалект) – прим. редактора.