Виноградная долина
Часть Четвёртая
Ветер усиливался. Деревья сгибались под неодолимой воздушной мощью. Огромные волны бежали по сорнякам и пыль вздымалась пеной морской. Солнце, что оповещало нас о полудне, было скрыто серыми тучами, что растянулись по всему небу.
Тассель заболела. Её родители не пускали никого к ней в комнату и наотрез отказывались вызывать врачей, уверяя, что это делу не поможет. И мои родители верили в это, с сочувствием передавая пожелания о скорейшем выздоровлении. Лишь мне это казалось странным. Всё потому что я знала, что случилось с ней перед болезнью.
В доме стало по-неуютному тихо. Это была не та спокойная вечерняя тишина, когда глоток за глотком тебя согревает горячий чай, веточки потихоньку тлеют, согревая и светя нам, а звёзды мерцают, баюкая нас в земной колыбели. Тишина, что посетила нас в этот раз, была по-холодному безмолвной, в отличие от нашего с Тассель нежного молчания. И мне так хотелось, чтобы моя художница сказала хоть слово. Хоть один звук. Невзначай произнесённое хмыканье или наивное сопящее удивление. Как мне этого не хватало! Единорожка молчала, а все, потому что она уже высказала, все, что в ней накопилось. Недавний крик души, по-моему мнению, и способствовал её хандре. Если вообще не был основной причиной.
— Давай! – я стояла около неё, нарушив молчание. Нарушив наш привычный порядок написания картины. Вместо молчаливой помощи, мне хотелось подсказать ей, указать путь, заставить поверить в свои способности.
Ветер завывал сильнее, чем вчера, ещё не настолько сильно. Деревья с лёгкостью сопротивлялись потокам воздуха. Однако он суще и куда горячее. Будто пылинки оставались в нём и впивались в шкурку.
— Бэрри, я не могу...
Тассель была расстроена. Я, наивно полагавшая, что это её естественное состояние решила идти дальше со своими уговорами. И жадно пялилась в её картину, в каждое её движение. Следила, за чем следит она. И поправляла. И говорила! Мне хотелось сделать ей лучше. Помочь. А ветер выл! Свистел! Впивался в копыта! В глаза! В уши!
— Ты же была там вчера. Лежала там, гуляла. Ну! Неужели такая талантливая пони не может вообразить себе картину?
— Нет! – Тассель кинула кисть в траву. Ветер замолчал. Он не перестал покачиваться на ветвях деревьев. Просто примолк, услышав резкий, громкий, наполненный болью крик. – У меня нет таланта! Не могу я воображать! НЕ! УМЕЮ! Я бездарная! – бедняжка дрожала, будто ветер врезался в неё, а она дёргалась, пытаясь устоять. И губы. Так тонко они подрагивали, как ветер не смог бы их качать. Тонкой струной скрипки они дребезжали.
— Что? – её всю колотило от страха и нервоза, — Твои картины изумительны.
— Если всё время рисовать с четырёх лет, то уж, наверное, можно научиться срисовывать! – Тассель заревела. Хлынувшие чувства было уже не остановить и всё, что мне оставалось делать — это тупым взглядом наблюдать на назревающую бурю, — Разве не видно, чем я занимаюсь?! Капля за каплей! Штрих за штрихом! Никакой фантазии! Ветерок сбивает меня с толку! Не получается хоть чуть-чуть вообразить! – тут она подняла голову высоко к небу, приостановив слёзы. Болезненно шмыгнула и произнесла с презрением к самой себе, — Мои картины не изумительны. Изумление — это то, что они точно не вызывают. Они красивы. Правильны. По ним смогли бы учиться рисовать. Только изумления они не вызовут ни у кого.
— Ты слишком придирчива к самой себе, Тассель. То, что ты делаешь — прекрасно.
У неё в глазах скользнула грусть. Мои слова лишь больше ранили её сердце.
— Посмотри на картину, — она указала на мольберт, — Чувствуешь что-нибудь?
Как тогда, в её комнате, передо мной предстала фотография. Красивая яркая фотография. Немного размытая. Обычная. Ещё тогда ведь было заметно. Ничего особенного. Я врала ей. Постоянно непредумышленно врала. И ведь мы обе знали правду. Как же оказалась права Эпплджек. Нужно было быть честной к самой себе. Но как! Нельзя же сказать ей об этом. Сказать ей о том, что во мне не вспыхивает фейерверк при взгляде на то, что она делает.
— Нет, — мне было очень жаль.
И так страшно потерять её от этой откровенности. Ведь к ней у меня были чувства. Она стала по-настоящему необходима для меня за это время. Стала неотъемлемой частью моей жизни. Мы виделись с ней каждый день. Наши отношения протекали странно, только теперь было немыслимо выйти в долину без неё.
Тассель – художница, и написание картин для неё одна из красных нитей на пути жизни. И она не умела этого делать. Посвятить столько лет на овладение данным искусством и добиться лишь «Красиво». Вот почему столь нервно она относилась к заявлениям о винограде, который для меня был обычным. Единорожка обижалась на безразличное отношение к таланту. Она знала, как важен и ценен дар уметь что-либо.
Вдруг Тассель обняла меня.
Она ещё долго будет плакать у меня в объятьях. Позже она скажет, что никто кроме меня не признался ей в этом. Ей врали все и единорожка жила окружённая этим враньём. Вместо правды, хоть и жестокой, она получала утешение и провела свою жизнь в сомнениях.
Тассель так и не начнёт рисовать после этого. Ещё пару дней постоит около полотна. Ей будет становиться хуже и хуже. Однажды она просто не вышла утром. Случилось то, чего я так боялась. Мне пришлось идти в долину совсем одной.
В доме стало по-неуютному тихо. Это была не та спокойная вечерняя тишина, когда глоток за глотком тебя согревает горячий чай, веточки в костре потихоньку тлеют, а звёзды мерцают, баюкая нас в земной колыбели. Тишина, что пришла в этот раз, была по-холодному безмолвной, в отличие от нашего с Тассель нежного молчания. Так не хватало этого, сидя на холме, свернувшись калачиком в полдень. И ночью, работая в винограднике. Ей было больно. Из-за этого и меня её маленькая трагедия ранила в самое сердце. Чтобы с ней не творилось, хотелось облегчить тяжкую ношу.
Ветер бушевал. Ещё суше и жарче. Беспристрастно трепал листья винограда, а пыль уныло тащилась за ним. Он расстроил единорожку, а делать этого совсем не хотел. Уже не волны бежали по сорной траве, а водяные линии, уставшие и затухающие. Солнечные лучи разогревали воздух, и жара тяжёлым грузом падала на спину, от чего хотелось упасть на вскипячённую лужайку, закрыть глаза и ждать вечера, пока воздух не станет холодным.
Виноград колыхался, не желая оставаться на одном месте. Мельтешил и танцевал в милом хаосе раскачиваний. Был лишь один способ.
Это была бабушкина легенда. Её рассказы. Именно из-за них я и любила приход ветра. Для этого нужно было подняться на гору. Вверх по тропинке. Туда, где живёт ветер. Всё это было сложно исполнить. Мама меня не отпускала, да и неужели я смогла бы уговорить Тассель пойти туда. А если она и вправду болеет? Пустят ли её родители хотя бы поговорить с ней?
И всё-таки я верила. Я была готова рискнуть всем ради выздоровления Тассель и придумала план действий, чтобы исполнить её и свою мечту.
Первым делом я поинтересовалась здоровьем Тассель. Данное действо совершалось ежедневно, поэтому никаких подозрений вопрос не вызвал. Уставшая Постьюр лишь поблагодарила за беспокойство. Спрашивать о разрешении войти сейчас было без толку. Да и страшно стало... Уже около порога Постьюр окрикнула меня и призналась, что Тассель спрашивает обо мне. И сказала.
— Лучше, это, тебе чего-нибудь рассказать.
Разнервничалась. Получилась какая-та ерунда со стандартным «Здоровья побольше, не хворай». Лишь потом подумала. Ведь это замечательный шанс! И сказала маме художницы.
— И передайте ей, пожалуйста, что мне очень охота поговорить с ней. Скоро я уезжаю ненадолго и хотелось бы увидеть её, — Постьюр удивилась, но лишь кивнула в согласие и заверила, что обязательно передаст.
Глупо вышло! Но делать уже было нечего. Теперь остаётся лишь надеяться, что Тассель заинтересуют, а не отпугнут мои слова. План развивался, придумывался и исполнялся сумбурно. Но пока что, вроде, всё складывалось как нельзя кстати. Будто поймала попутный ветер.
Хотя и с попутным ветром можно запросто разбиться об утёс. Уговорить маму означало победу в многолетней схватке за право мечтать и осуществлять мечты. Что-то особенное витало в воздухе.
Мама отдыхала, прикрыв глаза около старого граммофона, который шипел колыбельную. В такую жару глаза сами собой слипались, а уж на уютном диванчике и подавно. И вот я встала перед ней. Готовая. Наполненная революцией и мятежом. Дух бунтарства колотился в сердце!
— Что такое, моё солнышко? – ласково произнесла мама, этим моментально пробив брешь в моей оболочке цинизма. Ещё мгновение назад я была готова удерживать оборону замка. Теперь тряпочкой расползлась по коврику перед диваном.
Замямлила. Что-то ляпнула про возраст. Мама всё спокойно слушала, будто это обычная беседа. Притворялась, что не знает, к чему идёт. Или не притворялась? Разве может мамочка притворяться? И затем оставалось сказать, всё как есть.
МНЕ. НУЖНО. НА. ГОРУ.
Ты обещала. Ты говорила об этом. Почему ты мне запрещаешь? Я уже достаточно взрослая!
Она была беспощадна ко мне и не оставляла ни малейшей возможности. Сразу выбрасывала против меня все козыри, что у неё были против меня. И цепляла моими секретами, которые знала лишь одна она. Давила на больное! На живое! То, что было бережно доверено ей, как самой родной пони на свете! Тогда и я перешла на личности. И это всегда было крупной ошибкой в разговоре с мамой. После всех гадостей, что она наговорила мне за одну неприятную вещь в её адрес, мама округляла глаза и всей своим взглядом говорила. «Как ты посмела?» Сказать такое родной матери...»
Это уже продолжалось слишком долго. Этот разговор длился уже несколько лет в каком-то смысле. И каждый раз итог был один и тот же. Я кричала и убегала к себе.
— Ты это специально. Постоянно меня удерживаешь в этом парнике, — назад пути не было, — Я торчу всю жизнь безвылазно, потому что тебе так заблагорассудилось. Я не хочу делать презентацию этого винограда! Не хочу жить здесь! И вместо того, чтобы услышать меня хоть раз ты просто уверяешь меня, что всё делаешь правильно, что это лучшее место для жизни. Ты ошибаешься! Представь себе.
Это была настолько заезженная другими поколениями проблема. И она до сих пор оставалась. Мне хотелось одного. А она считала, что мне нужно другое. За водопадом слёз не получилось заметить бабушку, проходившую мимо. Старые сморщенные копыта крепко схватили меня, не отпуская. Тихонько побившись, как пойманная в клетку птица, я зарыдала. Осознание совершённой глупости, стыд, обида и любовь к маме, всё это смешалось воедино.
— Ты правильно сделала, что завязала этот разговор, — бабушка похлопала меня по спине и выпустила из объятий, — Теперь успокойся, и ступай по своим делам, затем тебя ждёт ещё один очень важный разговор.
Из жалких попыток промямлить что-то, выходило нечто несуразное. Захлёбываясь в слезах, было так сложно подобрать слова. Терзания юных душ — зрелище печальное и одновременно умилительное, как кажется на первый взгляд. Но нужно осознать, что каждая слеза — это частичка пони. Как кровь капает из раны, Так и слёзы текут из больного сердца.
— Извиниться перед мамой успеешь, но и в твоих словах была доля правды. То, что скоро произойдет, направит твою жизнь по верному пути. Однако уйти уже будет нельзя. Иначе будешь несчастна.
Неоднозначность и таинственность сказанного повергла в лёгкий шок, заставив перестать плакать. Бабушка отошла и направилась в мамину комнату. Она вдруг выпрямилась и перестала быть такой старой. Её походка не была долгой, как раньше. Уверенными шагами она оказалась у двери. Солнце светило на неё из окна оставляя взору лишь чёрный силуэт в пыли, летящий в лучах света. Гордость, стать и уверенность в своих действиях. Бабушка стала выглядеть куда моложе, чем в своем кресле качалке. Она больше не раскачивалась на волнах, не ожидала очередного дуновения ветра. Ветром бабушка мягко и одновременно стремительно вошла в мамину комнату.
Шло ли всё по плану? Нет. Тем не менее, дело двигалось в правильном направлении. И уходить уже нельзя.
Нотки прохлады появились в ветре. Проснулся бриз в море сорняков и понёс волны вперёд. Пыль затихла, прижавшись к земле. Тишина. Та самая правильная тишина из травы. Порывами ветра пришла из чащи хвойного леса. Приятно пахнущая колючими ветками уселась на веранде в своём тёмно-зелёном платье и ждала меня. Вдруг порыв принёс с собой раскалённый добела воздух.
Направление есть. Осталось передвигать копытами.
Бэниан сидел около дверей Тассель. Усталая раздражённость была непривычна в его исполнении. Обычно не так родители реагируют на болезнь своей дочери. Если только она не болеет слишком часто...
Постьюр заверила меня, что Тассель очень хочет со мной поговорить. Однако перед, тем как пустить в комнату, провела целый инструктаж. Всё больше уверена, что Тассель не просто больна. И вообще, больна ли? По словам мамы художницы, увиденное за дверью может навсегда изменить впечатление о единорожке. Страшно от всех этих изменений. Но нужно идти дальше. Уйти уже нельзя.
Тук. Тук. Тук. Тук.
— Входи...
В комнате даже не пахло болезнью. Затхлый воздух, темнота. Повсюду были развешены белые простыни, раскидана одежда, вещи. Пара лучей света прорывалась сквозь дощатую крышу и все они падали на незаконченную картину Тассель. Виноградник так и не был прорисован. Застывшие волны на сорняковом лужке. Тяжёлый таинственный хвойный лес раскинул вперёд пыльную тропу, приглашая зайти в неизведанную чащу. Осталось лишь пустое белое место, на котором Тассель планировала нарисовать труд моей жизни. Единорожка подвинула мольберт так, чтобы лучи падали именно в эту болезненную пустоту.
Пробираясь сквозь простыни, я почти наощупь искала её кровать. Небольшая комнатка превратилась в целую непроходимую горную тропу. Белые простыни метелью застилали всё перед моим взором, и я проваливалась в сугробы из разбросанной одежды. Пока, наконец, посреди метели не обнаружила её. Отвернувшись к стене, художница тихо всхлипывала. Растрёпанная немытая грива запуталась в самой себе. Её тело двинулось, и передо мной предстала её мордочка. Опухшие, зарёванные глаза, мокрые щёки, печальный потерянный взгляд уставился на меня, будто нашёл путь из вьюги.
Как же я ошибалась, считая, что она не больна.
Странно, однако увиденное показалось правильным. Странным, печальным и всё-таки таким правильным. Будто так и должно быть, и не было другого объяснения сложившейся ситуации, да и самой Тассель. Это не шокировало, но было неожиданным.
Единорожка застыла грустным изваянием, ожидая моей реакции. Многозначный вздох с моей стороны прозвучал слишком неопределённо, и в глазах у неё появилась жажда. Доверившись, она пустила в свою болезнь пони. И теперь получила лишь молчание и глупый вздох, который не мог решить ни одну из проблем, что нарастали стремительным комом. Нужно было уже растопить лавину, так стремительно надвигавшуюся. Только для этого придётся подняться в горы.
— Я как-то рассказала о горах. О волшебном месте, отыскать которое можно поднявшись по тропинке. Старые легенды бабушки. Я собираюсь туда отправиться, — во взгляде проблеснул лучик света, такой же неопределённый как вздох. И теперь уже меня томила страшная жажда её реакции, ответа на предложение, — Может быть, и ты найдёшь там то, что ищешь.
Во вьюге снежных простыней, освещаемой лишь парой лучей солнца, Тассель делала наше самое важное решение в жизни. Казалось, идти без неё уже глупо и бессмысленно. На протяжении этих лет мне не хватало чего-то, чтобы подняться в горы. И дело не только в мамином разрешении. У меня было желание, но не хватало решимости. Не доставало последнего штриха, последней точки в многоточии, последней ноты, последнего касания кисточки...
— Хорошо, — тихо промолвила Тассель.
По ту сторону двери слышался тихий разговор. Отдельные слова, отдельные эмоции. Ясно лишь одно. Бабушка не давила на маму, прося отпустить меня. Мама была главной, голос звучал громче бабушкиного, однако не было строгости, только усталость и печальные нотки проскальзывали в звуках речи.
Вдруг они замолчали. Скрипнуло кресло и послышалось старческое шарканье копыт по полу. Дверь лязгнула, открывая передо мной вид на маму, полную сил. С прямой спиной и добрым взглядом ждала меня. Бабушка сгибалась от усталости и тяжёлой походкой двигалась по коридору. Куда же ушёл тот ветер, которым она обернулась?
— Иди, — ласково и с лёгкой грустью в голосе произнесла бабушка.
Тихим скромным шагом прошла в комнату, предварительно закрыв дверь. Села напротив добрых глаз и вымолвила слова, что давно были на языке.
— Прости, пожалуйста.
— Прощаю, — я выдохнула, — Несмотря на всё, в твоих словах была частичка правды. Я действительно уже давно обещаю отпустить тебя.
Старый граммофон чуть слышно мурлыкал свою песню. Ветер бушевал за окном, и казалось, комната, готовая обсыпаться, тихонько покачивается. В тишине назревал шторм, всё было готово рухнуть, надуманная старина дома вот-вот слезет и жизнь станет неузнаваемо другой. Осмысленной и счастливой. Тогда почему так грустно?
— Мам. Мне очень стыдно перед тобой. Вы с папой самое главное в моей жизни. — мамочка внимательно глядела на меня, и удалось заметить, как внутри неё что-то встрепенулось, — Гора тянет, там есть нечто важное. Это уже не просто бабушкины легенды, это давно стало личным. Я просто чувствую, что не на своём месте и никак не могу узнать почему. И ответов так сложно ждать...
— И ветер со склонов приносит тебе отдельные слова, смысл которых не уловить. — так бабушка рассказывала свою легенду. Неужели и маме она говорила о ней? – Лишь поднявшись по тропе, ты услышишь, что именно он рассказывает. Он укажет тебе твой путь.
— Да. Так я думаю.
— И это правда.
— Тогда... Почему ты не отпускаешь меня? – мама вздохнула. Не как обычно, не для того, чтобы выказать недовольство или то, как она «устала» от этой темы.
— Когда я жила в Хуфингтоне, мне так же хотелось уехать оттуда. Холодный затерянный в снегах город совсем не прельщал. А выращивать во льдах виноград так и вообще казалось безумием. Однако заниматься было нечем. Работа учителем быстро надоела, и пойти по стопам бабушки казалось правильным решением. И так продолжалось до тех пор, пока у меня не появилась маленькая жизнь, о которой нужно заботиться.
— Ты забеременела.
— Да. – у мамы в глазах блеснули слёзы, она шмыгнула и приподняла взгляд кверху, — Я была напугана столь сильно, сколь счастлива. Сомнения захлёстывали, и в то же время всё стало ясно и определённо. Маленькая жизнь, что я носила под сердцем, стала и моей жизнью. Твой папа оберегал нас, осознавая, что нет важней того, что происходило тогда. Всё наполнялось чудом, что должно было появиться. Остальное перестало волновать и трогать нас. Мы с отцом отдали всё. – я обняла расплакавшуюся маму и плакала сама. – Тебе говорили, что ты родилась здесь в виноградной долине, только это не правда. В морозном Хуфингтоне родилась моя дочка. Зимой. Тогда всё было не так, как сейчас. Всё вокруг было бедным. Роды были тяжёлые, а простудиться в больнице было легко – ни должного отопления, ни утеплённых окон. Когда дети болеют, это катастрофа для всей семьи, ну а если уж заболела слабая малютка... Эти дни стали тяжелейшим испытанием в нашей жизни. – это всё напоминало мне историю с виноградом. Да, это тяжело, безумно. Однако интриги уже нет.
— Мамочка, не плачь, — Слёзы не прекращались, и она лишь больше впадала в истерику. Мои попытки тешить маму срывающимся голосом наводили лишь больше тоски. – Я ведь выздоровела.
— Ты выздоровела. – тут она закрыла лицо копытами и сдавленно произнесла, — Твоя сестра — нет.
Что?
Всё застыло в немом оцепенении. Ветер прекратился. Даже пыль в солнечных лучах подвисла на месте. Тишина, что витала около нашего дома, заполонила нашу комнату, пугающе леденя моё сердце.
— У меня была сестра? – мой голос, губы и копыта дрожали. Зимняя, смертельная стужа Хуфингтона, опустилась обжигающе холодной завесой.
Мама кивнула.
— Виктория. Так её зовут.
— Моя кьютимарка... – Виноград и ягодка Виктории.
— Она хотела всегда быть рядом с тобой.
— Я. Мам. Она...
— Иди сюда, моё солнышко. — голова прижалась к тёплой маминой шкурке. Мой плач безуспешно пытался разрушить тишину. Снежный мрак Хуфингтона заставил пламенное сердце треснуть, навсегда оставляя шрам. Казалось, начался дождь. Казалось, сейчас будет шторм. Солнце скрылось за облаками. Стало темно и пусто вокруг. Страшно. Внутри меня обжигал огонь. Снаружи тихим пламенем меня терзал холод. Неужели это так?
– Когда остановилось её сердце, остановилось и моё. Я хотела уйти далеко в пургу, чтобы снег забрал меня к ней. И лишь ты остановила меня. Ты была даже слабее её. Только было в тебе нечто такое, что пугает и одновременно восхищает обычных пони. Упрямое стремление жить. Я бросила всё. Бросила свою мать, свою работу, этот ненавистный мне город, чтобы спасти тебя. Так мы оказались здесь. – мама замолчала и вытерла слёзы, — Порой мне кажется, она отдала свою жизнь, чтобы выжила хоть одна из вас. И теперь она смотрит за нами. В каждой капле дождя, в каждом луче солнца мне чудится её душа. Тёплым ветром она спускается с гор, зовя тебя за собой.
— Нет, мам. Я не могу оставить тебя, — разве можно уйти после такого?
— Бабушка права. Ты слишком долго поддерживала биение моего сердца. Пора уже начинать жить самой. Лучше отпустить тебя, чем потерять. Твой путь далеко уходит, а виноградная долина лишь начало, – мама провела копытом по моей гриве, — однако, если вдруг станет тоскливо по дому... Мы всегда будем счастливы увидеть тебя.
Внезапно прошипевший удивительной музыкой граммофон прервал тишину. Мы просидим в объятьях до самого вечера. Луч солнца прорвался сквозь тучи и золотом покрасил стену комнаты. Стало невыносимо печально.
— Я люблю тебя, мам.
— По-другому и быть не может. — она поцеловала сквозь пряди гривы, — Я тебя тоже люблю, моё солнышко.
Копыто коснулось тропы. Мы с Тассель были на холме. Пыль клубилась, убегая ближе к моему дому. Ещё один взгляд. Неожиданно пошедший дождь, столь редкий гость в этот сезон, барабанил по крыше моей колыбели, моего убежища. Со стороны — обычный деревянный дом со скрипучими досками на веранде.
Здесь, конечно, произошла пара удивительных вещей. Я сделала тут первый шажочек. По тем самым скрипучим доскам. Сказала своё первое слово. Папа. Мама тогда обиделась. Я тут смеялась, читала, плакала. Столько эмоций и переживаний. Столько разных слов. Лишь теперь я знаю, почему этот дом такой особенный. Это её подарок. Виктория, мама, папа все они заплатили столь высокую цену, чтобы дать мне тихие радости и печали. Чтобы подарить мне жизнь.
«Видишь тот холм? За ним склон с деревьями, что тихо рассказывают истории. На этом склоне тропа. По ней спускается ветер. Он достигает долины сухим и горячим... Наверху же он свеж и прохладен. Он наполняет желанием жить. Он спускается к нам, потому что ему одиноко. Как и всем тем, кто остался путешествовать в одиночестве»