Написал: Translated
Ни один пони не остается прежним, оказавшись свидетелем гибели своего коллеги по работе, независимо от того, кем он для него был. Сегодня погиб молодой, целеустремленный новичок, недавно принятый на работу. В своем последнем издыхании он кричал так ужасно и душераздирающе, что все рабочие, слышавшие его, едва ли могли заснуть той ночью. И Рейнбоу Дэш не стала исключением.
Но не спит она не только из-за этого. То, что тревожит ее теперь — намного, намного хуже: это ее слова, которые она сказала после.
And I Asked Why
Автор истории — Integral Archer
Перевод и вычитка — Translated
Обзор истории от Мистера Брауна и ОлдБоя.
Подробности и статистика
Оригинал: And I Asked Why (Integral Archer)
Рейтинг — R
18484 слова, 185 просмотров
Опубликован: , последнее изменение –
В избранном у 19 пользователей
И я спросила, почему
Мне всегда было все равно, какая мягкая у меня кровать. Сейчас я просто лежу на ней, накрывшись своим одеялом, и смотрю в потолок… Я никогда не задумывалась, как то, что я лежу, и как вся эта комната, и эта ткань одеяла, каким образом все это так меня раньше успокаивало.
В комнате тепло. Одеяло плотное и стягивающее, но температура как раз та, что нужно. Из-за скрипов, которые я слышу, и воя ветра, дергающего заклепки моего домика, у меня по спине бегут мурашки – это не страх, а чувство надежной защищенности, чувство, что я в полной безопасности в своей крепости, пока я натягиваю одеяло все выше, до самого подбородка, и ощущаю тепло и защиту от самой природы.
Вся эта ночь, весь ее дух располагает к хорошему, долгому сну без сновидений, чтобы отдохнуть, успокоиться, набраться новых сил.
Очень плохо, что я больше никогда теперь не засну.
Сегодня должен был быть самый обыкновенный понедельник; и какое-то время все действительно вело именно к этому. По понедельникам я работаю на погодной фабрике. Я пошла туда, как и в любой другой понедельник. Поздоровалась со всеми пони, встретившимися на пути: Привет, Колд Фронт! Эй, Питч! Как дела, Вилосити?
Я уже подходила прямо к своему шкафчику, чтобы забрать вещи, и – подождите минутку… Кажется, я прошла мимо него. Он… не узнать его было нельзя: свежее лицо, белоснежный лабораторный халат без единой складки и пятнышка, целая, совсем не поцарапанная желтая каска… это был он. Я… Я прошла мимо и даже… даже мельком не посмотрела в его сторону.
Я подошла к шкафчику, открыла его и начала вытаскивать свою форму: старую каску, уже выцветший халат, который я постоянно забывала постирать, и пластиковые рабочие ботинки. Я знала только то, что мне нужно было в Котельную.
Котельная это место, где стоит радужный бойлер: такая здоровая штуковина, постоянно выпускающая пар и свистящая целыми мириадами звуков; чудесная машина, которая извлекает спектр из чистого света и через какие-то квантовые процессы, которые я даже не берусь уложить в своей голове, под такой высокой температурой, рядом с которой Селестия тут же бы смущенно покраснела, переделывает его в жидкую форму, чтобы потом мы ее обработали и украсили небо Эквестрии заслуженной им радугой. Мне понадобился месяц, чтобы наконец разобраться, как с ним работать и как за ним ухаживать, и даже сейчас я вслух проклинаю его, когда никак не могу понять этот загадочный грохот; но чего я совсем не могу себе представить, так это того, что его вообще изобрели. Я все сражалась с рычажками и циферблатами, стараясь научиться работать с претворенным в действительность замыслом гениального инженера. Сейчас мне кажется, что если бы я в школе больше старалась учиться, а не продувать механику, чтобы просто так полетать по окраине, я могла бы стать отличным инженером, могла бы разработать более мощный, более эффективный бойлер… более безопасный бойлер.
Ну чего там. Нет смысла хандрить об упущенных возможностях. Моя жизнь удалась настолько, насколько она удалась.
Он… Он мне улыбался. Дорогая Селестия, эта улыбка… святящаяся жизнью и радостью…
— Привет, Рейнбоу, — сказал голос позади.
Я обернулась. Это был Микроберст, пони с завода. Он стоял прямо сзади меня. Он дружески засмеялся и от души толкнул меня по плечу копытом, чуть не сбив на пол.
— Привет, Микроберст, — рассмеялась я вслед за ним. Технически он мой начальник, но по тому, как он к нам обращается, из-за того, что он постоянно носит рабочий комбинезон синих воротничков и никогда еще не требовал от нас называть его “сэр”, вы бы никогда такого не подумали. Из-за него всем нам было на самом деле приятно здесь работать, но я не могла не задумываться, что так он буквально лишает меня всякого другого места работы – у него я постоянно почиваю на случайно доставшихся лаврах и вообще становлюсь только грубее ко всем другим начальникам.
— Есть какие-нибудь интересные новости? – спросила я его.
— Администрация хочет вырвать еще немного контроля прямо из моих копыт. Они говорят, что так мне станет легче работать, но я-то знаю, что они просто ищут повод урезать мне зарплату.
Я снисходительно фыркнула.
— Ох, бедный я! Как же я тогда выживу с зарплатой меньшей, чем моя нынешняя с шестью нулями? – передразнила я его.
— Сейчас ты смеешься, но когда эти бюрократы из правительства, разобравшись со мной, начнут говорить тебе, как делать твою же собственную работу, и при этом постоянно искать повод, чтобы меньше платить, тебе уже будет не до смеха. Думаю, они просто готовят места для работников королевских корпораций. Спасибо Селестии, я так полагаю?
Его тон, этот тоненький слой слащавости, который он вкладывал в свои слова, превращали самые мрачные его предположения в сплошное веселье. Я чуть было не получила сердечный приступ; у меня так скрутило живот, что я даже дышать не могла, поэтому смеялась в полной тишине.
— Спасибо Селестии, — едва выдавила я сквозь слезы.
Когда я впервые получила работу, я думала, что всей душой возненавижу фабрику. Больше всего мне хотелось попасть в погодную команду, но когда я познакомилась с Микроберстом, мои фабричные будни стали мне даже нравиться.
— Ну, мне нравится болтать с тобой, — сказала я, еле отдышавшись, — но еще мне нравится не помирать от голода. И боюсь, эти два пункта друг друга не допускают. Я пойду на пост.
— Куда это? – сказал он.
Я озадаченно на него посмотрела.
— Сегодня понедельник. Я в Котельной.
Он непонимающе на меня глянул, а потом хлопнул копытом себе по лбу.
— А, я забыл тебе сказать! Нет, Рейнбоу, сегодня ты не в Котельной.
— Сегодня понедельник. По расписанию я именно там.
— Знаю, знаю; но, как я уже сказал, администрация все это время нас шибко прижимала. Они теперь полностью заведуют отделом кадров, и по какой-то причине они категорически настояли, чтобы сегодня на твой пост я назначил одного новичка.
Новичок. Я даже не знаю его имя. Почему я не знаю его имя? Именно это я и должна теперь знать. По крайней мере, хотя бы его имя!
— Микроберст, мне не нравится, когда мое расписание меняют и ничего заранее об этом не говорят.
Я не должна была говорить с ним таким тоном. Он мой работодатель; он имеет право на все, что делает, и на это заявление я отреагировала очень неуместно. Нужно бы ему было сказать мне засунуть свои недовольства подальше и идти делать то, что велено. Я бы, конечно, обиделась, но он все-таки был бы прав.
Вместо этого он только виновато на меня посмотрел.
— Мне правда жаль, Рейнбоу. Если тебя это утешит, я переведу тебя в цех Консистенции. Надеюсь, это все исправит.
Цех Консистенции стоит на линии сразу после Котельной. После того, как жидкая радуга охлаждается, мы проверяем, правильного ли она цвета, вязкости, одним словом — консистенции. Однако дело в том, что в части про консистенцию у нас нет никаких общих стандартов, по которым мы бы все сравнивали. Поэтому мы просто засовываем копыта в поток тягучей радуги и проверяем “хорошо ли чувствуется”. Таким образом, цех Консистенции у нас считается за комнату отдыха.
У меня сразу потеплело на сердце.
— Спасибо, Микроберст. Буду должна.
Он мне кивнул и вроде как даже отсалютовал копытом. Я не знаю, зачем он это сделал, но выглядело это просто уморительно. Интересно, он все это нарочно устраивает? Ну, во всяком случае, это все равно забавно.
Я надела каску, напялила пальто, обула ботинки и удрала к цеху Консистенции. Будет отличный день, думала я; может, мне даже удастся урвать несколько часов, чтобы поспать, а потом поработать над недавно придуманной мной новой техникой полета.
Когда я добралась до цеха, взглядом я тут же наткнулась на стул, стоящий напротив стены, которая разделяла Котельную и цех. Я села на него, откинула голову назад, на другую стену. Я принялась смотреть на радугу, беспрерывно вытекающую из вмурованной в стену трубы и сползающую в яму на полу; прямо за своей спиной я слышала глухой гул бойлера, и его жар будто завернул меня в удобную, теплую пленку. Это был такой приятный и успокаивающий звук, что как только я закрыла глаза, я мгновенно уснула.
Не знаю, сколько с того момента прошло времени, но я все-таки представляю себе смутную последовательность произошедших далее событий. Во-первых, я услышала, как в бойлере что-то взорвалось, словно сжатый газ, скопившийся в нем, выпалил наружу. Потом, кажется, я услышала тихие удивленные восклицания. Был какой-то всплеск, а потом я сию же секунду вскочила на копыта, окончательно разбуженная чудовищным криком, прокатившимся по всей фабрике, будто кричали прямо в системе вентиляции.
Это был не просто короткий крик, с которым кто-нибудь попадает себе по копыту молотком, и не те восклицания, которые я слышала сквозь сон; этот вопль был одним из тех, который испускают пони, охваченные самой крайней степенью ужаса и боли, и он пробирал меня, пробирал все мое существо целых тридцать секунд. Первые десять секунд пока раздавался крик, я, замерев, стояла там, а он проходил по всем моим венам, забирал все моим мысли и не давал услышать ни одного моего внутреннего призыва к действию, которого я, может быть, и услышала, если бы находилась в другом месте и в другой момент. Он был таким диким, таким душераздирающим, что пронизывал буквально все части моего существа и заставлял дергаться только самые простые ниточки мозга, отвечающие за чувство страха; и все эти десять секунд всё, что я могла сделать, — это как вкопанная стоять на том самом месте, полностью охваченная этим неизбывным страхом.
Когда же разумная часть меня снова взяла контроль над моим телом, я сию же секунду взлетела в воздух и бросилась по коридору до Котельной. Вокруг бойлера столпились десятки рабочих, глядевших, как машина по-прежнему весело пыхтит и свистит. И хотя в бойлере ничего нового не появилось, когда я посмотрела на него, я почувствовала силу этого механизма, поняла, что любая вещь, попавшая в его трубы, остановит бойлер не лучше мухи, которая попытается остановить неумолимо несущийся вперед грузовой поезд, бросившись тому под колеса.
Я взглянула на верх машины, на зияющую дыру, откуда выходил пар, и первой вещью, попавшейся мне на глаза, была табличка, висевшая рядом. Большими заглавными буквами выделяющейся ярко-красной краской там было написано: “ВНИМАНИЕ: МАШИНА В ЛЮБОЙ МОМЕНТ МОЖЕТ ВЫДЕЛИТЬ БОЛЬШОЕ КОЛИЧЕСТВО ГОРЯЧЕГО ГАЗА. НЕ ЛЕТАЙТЕ НАД ВОЗДУХОВОДОМ”.
А затем, когда я увидела под табличкой рисунок, на котором безликий серый пони завис прямо над вытянутым эллипсом, из которого показывались черные маленькие всполохи огня, поглощавшие бедолагу, я начала бояться, что сбылись самые худшие мои опасения.
К тому моменту крик стал уже тише, но я до сих пор слышала последние стоны, издававшиеся тем же голосом. Я должна была проверить.
Я подлетела к самому краю дыры – встала не прямо над ней, а немного подальше, чтобы можно было только заглянуть. Я чуть не отпрянула назад от боли, когда очередной выхлоп газа ударил мне прямо в лицо, но я собрала все свое самообладание и всего только одним глазом заглянула через край дыры, только на секунду. То, что я увидела, я буду помнить всю оставшуюся жизнь.
Я увидела единственное, зеленое копыто, торчавшее над поверхностью расплавленного света. Пока оно медленно погружалось в мутные глубины бойлера, я видела, как плавящаяся радуга взбиралась по нему все выше и выше, в секунды обжаривая мясо.
Когда копыто полностью исчезло в этом пекле, я посмотрела на расплавленное месиво. На его поверхности я увидела две или три маленькие точки, и присмотревшись, поняла, что это были перья. Я замерла, стоя прямо на краю дыры, и, не отводя глаз, глядела на перья, пока они полностью не растворились. Радуга до сих пор пузырилась, даже не меняя свой цвет, словно совсем ничего и не произошло.
Стоны прекратились. Не знаю, он ли это прекратил кричать, или лава заглушала его крики. Я не хочу об этом думать.
Я до сих пор их слышу, несмотря ни на что. Даже сейчас, когда кладу подушку себе на голову и прижимаюсь лицом к матрасу, я слышу, чувствую их. Может быть, “слышу” – неправильное слово. Это как будто в самой глубине головы; это как будто борьба между моим внутренним голосом и этим звуком — и я знаю, что моему внутреннему голосу не выиграть. Я не думаю, что он выиграет на долгое время.
Но не это держит меня. Не это не дает мне сейчас покоя.
Когда я закрываю глаза, то до сих пор вижу ту дыру. До сих пор слышу, как пузырится там расплавленная радуга. Спустя годы, я смогу точно вспомнить и этот крик и эту картинку с такой тщательностью, что расскажи я кому-нибудь об этом в таких подробностях, чтобы они потом воспроизвели крик как звук или нарисовали произошедшее как картину, я бы не смогла точно определить, где разница между получившимся и моей памятью. Но пони каждый день видят вещи, которые их травмируют, и это не превращает их в одну сплошную живую тревогу на всю оставшуюся жизнь. Значит, это не тот крик и не тот вид приговорили меня к вечной бессоннице. Это сделало что-то, что было намного, намного хуже.
Я ощутила, как кто-то укусил меня за кончик хвоста. Я слышала, как Микроберст шипел сквозь стиснутые зубы: “Слезай, слезай, перья без мозгов!”, почувствовала, как упала с бойлера на пол. Мой позвоночник врезался в бетон. Я потрясла головой, пытаясь собрать мысли в кучу, и оглянулась на начальника. Он не смотрел на меня, только кричал что-то то одному рабочему, то другому.
Я огляделась по сторонам и увидела, что вокруг машины столпился персонал всего завода. Все возмущались; мириады разговоров, сливавшиеся в один звук, заглушавший слова Микроберста. Все медленно подходили к бойлеру.
Микроберст развернулся назад, в его глазах я увидела ярость. Он плотно сжал губами свисток, висевший у него на шее, и разорвал комнату пронзительным свистом, длящимся, наверное, пять или шесть секунд. Выпустив свисток изо рта, он метнулся к приближавшейся к бойлеру толпе; пони шарахнулись от него как от прокаженного.
— Назад! – закричал он, подходя к ним ближе и делая копытами какие-то угрожающие знаки. – Не подходить! Не подходить к бойлеру!
Никогда я его еще таким не видела. Раньше он ни разу не повышал голос. Я даже не думала, что он может не сказать “пожалуйста”, когда просит нас что-то сделать. Тогда-то мы все поняли, насколько серьезной была ситуация.
Я встала с пола, отряхнулась и направилась к толпе. Они вмиг окружили меня и завалили вопросами.
— Рейнбоу Дэш, что случилось?
— Что ты видела?
— Со всеми все в порядке?
— Что это был за крик?
— Что тебе сказал Микроберст?
Мне захотелось закричать на них, чтобы прогнать прочь, но не думаю, что меня бы услышали в той какофонии. И прежде всего, я не хотела, чтобы к моему страху добавлялись еще и их. Я не хотела поддаваться панике.
— В чем дело, Микроберст? – раздался исключительно громкий голос откуда-то из толпы. Он был достаточно громким, чтобы Микроберст тут же закончил свой разговор с механиком и повернулся к нам.
Он снова засвистел в свисток; но в этот раз он не прекратил свистеть, пока в зале не воцарилась полная тишина.
— Слушайте! – закричал он, и голос его внушил всем нам страх. – Произошел несчастный случай. Мы ждем, пока сюда прибудут представители профсоюза и Министерства Труда. Но вас это не касается! До следующих распоряжений вы все освобождены от работы. Зарплата за этот месяц будет выдана, но насчет дальнейших действий мы сообщим вам позже.
Микроберст повернулся к механику. Не услышав шарканья копыт расходившихся работников, он снова глянул на нас и увидел, что все мы так и продолжаем стоять на одном месте.
— Идите домой! Вам здесь не на что смотреть! – рявкнул он и снова заговорил с механиком.
Толпа, до тех пор пока рядом не начнется либо пожар либо распродажа, никогда никуда не торопится, особенно если чувствует, что поспешность может стоить ей очень важной информации. Мы начали болтать друг с другом, медленно проходя к выходу, словно река, сочащаяся через плотину. Само собой разумеется, каждый из нас то и дело оглядывался то на Микроберста, то на бойлер.
— Кто-то упал в бойлер, — раздался голос, и новость тут же разнеслась по всей толпе.
Откуда-то из ее середины доносились всхлипы и тревожные голоса; некоторые пони, шедшие рядом со мной, уже открыто рыдали.
Я бы солгала, если бы сказала, что не почувствовала слез и у себя на глазах, но не думаю, что тогда я все-таки заплакала. Не думаю, что это могло бы посчитаться за настоящий плач. Может, им это и должно было закончиться…
— Никогда не думал, что тут такое может случиться, — сказал один пони.
— Не могу поверить, — сказал другой.
— Нас не касается? Мне кажется, что это именно нас и касается.
— Он был таким молодым! Почему на его месте не оказался я? Он не заслужил такого, не заслужил!
Не стоило мне открывать рот, но не могла же я стоять там как какой-то бессердечный монстр. Казалось, что мне и правда нужно было что-то сказать, что чем тише я себя веду, тем заметнее становлюсь.
Я чувствовала, как они на меня смотрят, и больше стоять в тишине не могла. Будь оригинальной, подумала я; не скажи какой-нибудь тоскливой чуши. Будь изобретательной, будь искренней; скажи ровно то, о чем думает самая твоя душа.
И поэтому я открыла свой глупый, глупый рот. Почувствовала, как звуки вылетают из горла; и их интонация тут же оказалась совсем другой, не той, которую я ждала. Но я заговорила и остановиться уже не могла. Ох, остановиться я не могла!
— Лучше он, чем я.
Я не первый раз сказала что-то глупое, но раньше, когда я говорила что-то глупое, я всегда делала это, намереваясь всего только пошутить. Но то, что я сказала тогда… что я сказала тогда… оно пришло изнутри. Это была сама я.
И я ужаснулась. Ужаснулась, что могу сказать что-то до такой степени бессердечное, что не узнаю это безразличие, прозвучавшее в моем голосе. И я никогда, никогда в жизни не смогу это забыть.
С того момента я больше ничего не могла расслышать.
Если когда-нибудь мне случится стать одним из Вондерболтов, вместо того чтобы так и продолжать орать на трибунах, видя, как у них выходит очередной разгон, который каждый из них выделывал перед тысячами своих фанатов, я сию же секунду упаду на землю, почувствовав, как фраза “Лучше он, чем я” до сих пор сидит у меня на груди и давит на меня в десятки раз сильнее любой другой силы, которую я могла бы почувствовать в своей жизни.
Если когда-нибудь мне случится выйти замуж, я буду стоять рядом со своим женихом и буду видеть любовь, сияющую в его глазах, видеть, как его губы приближаются к моим, а сам он без сомнений говорит слова полные нежности, полные его души и сердца, но все, что я услышу, будет фраза “Лучше он, чем я”.
Если мне когда-нибудь случится родить детей, я буду встречать их, бегущих из школы мне навстречу, не в состоянии дождаться, когда же они расскажут маме о своих выходках, но слова их будут заглушены этой фразой, как дождь стекающей по моей гриве и шепчущей мне на ухо: “Лучше он, чем я”.
А потом, когда я буду лежать на смертном одре, окруженная своими детьми и внуками, держащими мое копыто и заверяющими, что все будет хорошо, я никого из них не увижу. Я увижу фабрику, увижу, как глупая синяя кобылка, несмотря на всю печаль, которую она должна была почувствовать, говорит: “Лучше он, чем я”.
Я перенесу ее боль, когда ее коллеги будут недоверчиво на нее смотреть, вздрогну в тот момент, когда она поняла, что только что сделала, и вскоре захочу умереть, пока буду смотреть, как она изо всех сил будет стараться исправить ситуацию. Но взгляд от нее отвести так и не смогу.
— Что ты сказала?
— Что!? Да как ты можешь, Рейнбоу Дэш?!
— Как ты можешь быть такой невероятно эгоистичной?!
— А что он тут делал? Разве это не тебе нужно было работать сегодня в Котельной?
Сперва кобылка выдала нервный смешок, а потом попыталась представить эти слова как один из тех саркастических комментариев, за которые она была очень известна.
— Да ладно вам, ребята; он все равно был каким-то придурком.
Когда она поняла, что этот комментарий был еще хуже предыдущего, когда увидела, что только усугубила всю ситуацию, и когда услышала, как голоса вокруг нее становились еще более едкими, она начала злиться.
— Почему ему никто не помогал, а? Можешь ты ответить мне на этот вопрос, Рейнбоу Дэш?
— Ты ужасная, ужасная пони, Рейнбоу Дэш! Как же ты только могла такое сказать!
— Каким образом это моя вина? – закричала кобылка.
— Ты просто пытаешься прикрыть свой собственный круп!
Затем, когда голоса стали еще злее, угрожая ей расправой, она разрыдалась и бросилась прямо в толпу, даже не смотря назад.
— Может, тебе стоит присоединиться к нему там, в бойлере? Может, это научит тебя быть немного смирнее и почтительней? Я тебе помогу.
— Вы все так думаете! Не притворяйтесь, что хотели бы умереть вместо него! – последнее, что она сказала перед тем, как улететь.
Она направилась прямо к себе домой. Плотно закрыв там окна, задернув занавески и очутившись в полной темноте, она будет ходить взад и вперед по своей спальне, бормотать что-то себе под нос, спорить с невидимыми оппонентами, которых она все еще продолжала чувствовать у себя за спиной, и безуспешно пытаться защититься от их непрекращающихся едких слов. Проведя так целый час, теряя аргумент за аргументом, она бросится на свою постель и останется там до тех пор, пока солнце не скроется за горизонтом.
Вот когда я умру. Это была последняя мысль в моей голове.
Та фраза не была настолько ужасной, чтобы я сокрушалась о том, что осмелилась ее сказать; это… просто именно это и пришло мне в голову прежде всего. Прежде всего мне пришло в голову сосредоточиться на самой себе и отвернуться от всех других.
Все мою жизнь мне говорили, что я эгоистка; и все мою жизнь мне говорили, что мне нужно быть более внимательной, более щедрой и менее горделивой.
Мне говорили, что это хорошее дело, доброе дело, такое дело, которым стоит заниматься каждому пони. В тех книжках о супергероях, которые наши учителя читали, читают и будут читать всем жеребятам, герой всегда является бескорыстным и самоотверженным спасителем, в то время как злодей всегда эгоистичный, думающий только о себе разрушитель всего живого. Герой всегда побеждает злодея, – и пока мы становимся все взрослее и взрослее, злодей умирает все ужаснее и ужаснее – и каждый мой одноклассник вздыхает с облегчением, говоря: “Хорошо, что я на доброй стороне”.
Когда я была маленькой, я никогда не желала делиться игрушками со своими одноклассниками, которые всегда возвращали их сломанными и перемазанными слюнями; я никогда не желала отдавать последний кусок своего торта со дня рождения тем пони, которые презирали меня в любые другие дни, даже несмотря на то, что взрослые постоянно говорили мне, что я плохо себя веду и что так будет правильно.
Я никогда не чувствовала себя щедрой, я никогда не хотела ставить других выше себя.
Я смотрю на своих подруг, подруг, которых я так нежно люблю, и вижу, что они счастливы от того, что помогают другим. Им нравится жертвовать собой, временами отдавать свое собственное счастье другим, и их хвалят за их щедрость и бескорыстие. Потом их называют благородными и самоотверженными.
А меня называют эгоисткой.
Почему я не могу быть как они? Почему я не могу улыбаться каждый раз, когда теряю что-то ради кого-то другого? Может, если я попытаюсь; может, эта такая вещь, которой можно научиться…
И только сейчас я понимаю горькую иронию своих рассуждений. Я увидела, как один пони сварился заживо. Не только его семья будет несчастна; эта жизнь, жизнь с таким большим потенциалом пропала, полностью исчезла. Вся его энергия ушла, испарилась в бочке с расплавленной радугой, и миру никогда теперь ее не увидеть – и я беспокоюсь о том, как это повлияет на меня. Все мои попытки быть самоотверженной заканчиваются эгоизмом. Даже самые чистые намерения, проходя через поврежденные механизмы моего тела, превращаются в жуткие и пошлые еще до того, как они добираются до своей изначальной цели. Почему это невозможно для меня, но так легко для других? Почему быть хорошей так трудно?
Что это за звук? Кто-то стучится в дверь? Кто в Эквестрии может прийти ко мне в такой час?
— Успокойтесь, я иду! – кричу я, садясь на кровати.
Я открываю дверь, даже не посмотрев в глазок, и перед моими глазами вдруг вспыхивает такой яркий свет, что я немедленно слепну. Все, что я вижу, это темные пятна. Я прижимаюсь лицом к косяку двери и тру глаза копытом, пока снова не начинаю их чувствовать.
На этот раз я поступаю более разумно: я открываю глаза медленно и осторожно смотрю на источник света.
Солнце поднялось. Уже почти полдень. Я тут же чувствую, как кожа на моем лице стягивается, сморщиваясь на солнечных лучах, словно кожа какого-нибудь вампира. Неужели я действительно пролежала на кровати так долго, просто глядя на потолок?
Во всяком случае, что бы там ни произошло, мне не кажется это хорошим знаком. Я никогда не вставала с постели позже солнца, а сам рассвет я всегда принимала за новый старт, за день, полный новых возможностей. Новый день всегда начинался, как только я просыпалась, со свежей головой и телом.
Но сейчас я все вижу совсем с другой, дурной стороны. Я больше не нужна солнцу. Оно идет по небосводу, независимо от того, готова я или нет; и это ужасное чувство, которое у меня появилось, отвращение к свету, когда я на него смотрела, было вызвано ужасным несоответствием между моим телом и моей природой. Мое тело будто несется вперед на безумной скорости – и это больно. Намного больнее, чем я бы могла подумать.
Я трясу головой и смотрю на моего гостя. Когда я замечаю, кто это, то снова прижимаюсь головой к дверному косяку. Это лицо не должно было быть первым, что я увидела этим утром.
— Чего ты хочешь, Дерпи?
— Доставка! – говорит она, и по ее голосу я могу точно сказать, что она встала с постели с намерением схватить этот день за горло и душить его до тех пор, пока не получит от него все, что хочет. По ее глазам я точно вижу, что она не мучается угрызениями совести, раскаянием, что она точно знает, кто она и зачем делает то, что делает. Ее не разрывают абсолютно противоречащие друг другу эмоции; ей известно о ее месте в этом мире и она понимает, что это прекрасно.
В ту же секунду я начинаю сильно ей завидовать.
— Что это? – спрашиваю ее, а она протягивает мне маленький белый конверт.
— Телеграмма из Понивилля. Это срочно, — она стучит копытом по ярко-красному штампу на конверте, и правда гласящему: “Срочное письмо”.
— Его отправили двадцать минут назад, и я прилетела к тебе так быстро, как только могла, — говорит она с широкой улыбкой. – Быстрее, чем к кому-либо за всю мою работу. Ты счастлива, Рейнбоу Дэш?
Я чувствовала ее лучащуюся, живую энергию, исходящую от каждой ее поры и уходящую в каждом направлении. Она забиралась и в меня тоже, но главная часть моей природы закрывала ей дальнейший путь, поэтому единственное ощущение, которое теперь было в моем теле – это неясный намек на то, что мне каким-то образом стало чуть легче. Но я знаю, что не в состоянии поглотить эту энергию полностью.
Она дразнит меня. Я больше не могу это терпеть. Не говоря ни слова больше, я быстро закрываю дверь.
Я кладу письмо на стол, стоящий рядом, и гляжу на адрес отправителя. Оно из бутика “Карусель” – от Рэрити. Что могло быть таким неотложным, что она даже заплатила за срочное письмо – ах, она, наверное, слышала об аварии. Она, должно быть, считает, что я сейчас нахожусь в каком-то жалком состоянии, с головой погрязнув в унынии и печали, увидев, как коллега умирает прямо на моих глазах. Я несчастна, но я все-таки должна благодарить ее за предоставленный мне повод считать себя невиновной, когда дело начало касаться причины его смерти.
Подождите минутку…
Я снова открываю дверь. Да, Дерпи так и стоит на пороге. Она наклонила голову набок, словно ждет, чтобы я что-то сделала.
— Почему ты еще тут? – говорю я ей.
— Ты не собираешься мне заплатить?
Я чувствую, как мои брови начинают хмуриться.
— С чего я должна тебе платить? Мне показалось, что отправитель уже заплатил за доставку.
Она жмет плечами.
— Не знаю. Последняя пони, которой я принесла письмо, дала мне немного денег. Она назвала это “чаевыми”.
Мне не кажется, что я должна давать ей чаевые. Я так и говорю ей, и она смотрит на меня, уныло склонив голову.
— Вот такая я ужасная пони! – кричу я и снова хлопаю дверью.
Как только дверь закрылась, я прислоняюсь к ней всем лицом. Чувствую, что она такая же холодная, как и моя кожа. Даже пульс, который стучит у меня в висках, не греет ни меня, ни дверь.
Мне нужно сделать что-то механическое, что-то бездумное, чтобы отвлечься. Я спешно раскрываю конверт и гляжу на письмо.
— Дорогая Рейнбоу Дэш, — говорю я себе, вслух читая строчки, — я слышала о том, что сегодня произошло – это ужасно! Как ты? С тобой все в порядке? Тебя не ушибло? Нужно ли тебе что-то? Очевидно, само собой разумеется, моя дверь всегда открыта для тебя, а я сама всегда к твоим услугам. Если тебе нужно что-нибудь, если тебе нужно дружеское плечо, чтобы выплакаться, не стесняйся прийти ко мне без предупреждения. Мой дом – твой дом. Хотела бы сказать — если это не вызовет у тебя много хлопот, то я хотела бы, чтобы ты отобедала со мной где-то между полуднем и часом дня. Я пойму, если ты не захочешь говорить об этом прямо сейчас и если ты захочешь побыть одна, ведь последнее, что я хочу делать, это тревожить тебя в твое тяжелое время скорби. Я просто буду обедать у себя между полуднем и часом дня, и если ты решишь присоединиться, я буду более чем рада. Твоя самая дорогая подруга, Рэрити.
В другое бы время я бы подразнила ее за напускную театральность, но эти слова на самом деле очень меня зацепили. Когда она услышала о несчастном случае, первое, что она подумала, это не то, как он отразится на ней, а то, как он отразится на мне.
И снова я почувствовала зависть. Элемент Щедрости знала, что ее целью является все хорошее и справедливое. Расположение к хорошему и страсть помогать другим были у нее с самого рождения. Она не размышляет, плохо ли то, что она делает. Она живет для других; она идет по своему пути, и в голове ее нет никаких вопросов.
Как же ясно мне представляется значение этого слова – щедрость. Мне говорили, что я Элемент Верности, и мне кажется, они посчитали это слишком очевидным, чтобы давать ответ на вопрос, который мучил меня с самого начала, но который я не решалась задать им, боясь того, как они будут недоверчиво смотреть на меня своими глазами, полными сомнения: верности к кому и чему?
Конечно, там, в Вечнодиком лесу все было очевидно: я должна была или помочь своим друзьям или уйти с пони, которых никогда раньше вообще не видела. Но с тех пор я больше никогда не оказывалась в таких же ясных и понятных ситуациях; и все мои размышления, постоянно приходящие в мою голову, всегда упирались в этот вечный вопрос: что на самом деле есть моя верность, окончательно и безоговорочно? Верна ли я самой себе или все-таки другим? Где тогда проходит эта граница? Должна ли я была быть верной в ущерб самой себе? Должна ли я была быть верной тому новичку? Предала ли я его тем, что не оказалась в тот момент в Котельной, что не упала в бойлер вместо него... Нет, не хочу об этом думать.
Я и правда не хочу выходить из дома, тем более, если придется лететь до самого Понивилля, но как только я дохожу до слова "обед", я чувствую себя так, словно меня только что с размаху ткнули в живот. Я не ела с прошлого утра, и сейчас буквально умираю с голода.
И понимаю, что на этот час у меня нет совершенно никаких планов.
Я сижу на своей кровати, рассуждая сама с собой, что будет хуже: поголодать до самого вечера или направиться в Понивилль, глядеть на веселое лицо Рэрити и натужно отвечать на ее навязчивые вопросы. Я до смерти люблю свою подругу, но не уверена, что смогу сейчас вынести ее властолюбивый характер.
Мне нужно как-то утвердить это решения для самой себя, найти еще какой-нибудь аргумент, из-за которого я поступила бы именно так, а не иначе. Может быть, если бы у меня в Понивилле было еще какое-то дело...
Я перевожу взгляд на постель и хлопаю копытом себе по лицу. Там лежит маленькая книжка с фиолетовой обложкой и белой закладкой, торчащей где-то после одной трети страниц всей книги от ее начала. Я наклоняюсь вперед, чтобы прочитать заголовок, составленный из ярких вычурных букв: "Убить певчую птичку".
После того как Твайлайт так яростно настояла, чтобы я прочитала этот роман, заявляя, что это одна из самых великих книг, которые она только держала в копытах, я вместо того, чтобы добраться наконец до "Странствия к центру планеты" — книги, которую я уже жуть как долго хочу прочитать, — зачем-то взяла ее, и уже, наверное, весь последний месяц с трудом продиралась сквозь ее страницы, убеждая себя, что должна безмерно восторгаться каждым словом — но поделать с собой ничего не могла. Мне там совсем ничего не показалось великим. Я ничего не чувствую к персонажам этой книги, не думаю брать с них пример, глядя на их борьбу с несправедливостью, и мне совсем все равно, что с ними случится в самом конце. Я все еще пыталась ее читать, но в конце концов поняла, что глазам моим намного интересней глядеть на краску на стенах, чем на слова на этих страницах.
Я переворачиваю книгу обложкой вниз и едва могу разобрать краткое описание сюжета, скрытое бесчисленным количеством цитат уважаемых критиков и журналистов, хвалящих книгу за ее творческий стиль и изобретательность. Одни рецензент пишет, что книга перевернула ее жизнь, полностью изменила ее взгляд на мир, и что ни один пони не может назвать себя таковым, пока ее не прочитает.
Эта книга должна мне нравиться. Мне все так говорят. Но она мне не нравится. Мне ведь и кажется, что она, наверное, должна бы мне нравиться, и от того, что я, на самом деле, ее не переношу, мне становится еще хуже, как будто я не могу оценить безоговорочную красоту.
Не глядя, я медленно переворачиваю форзац книги. Закрываю глаза и сжимаю зубы. Пожалуйста, пусть еще не просрочено; пусть еще не просрочено; пусть еще не просрочено...
Срок до двадцать восьмого апреля. Я совсем не хочу смотреть на календарь, но все-таки бросаю быстрый взгляд на его лист, и с головой зарываюсь в одеяло, увидев, что сегодня уже двадцать девятое.
Я должна буду заплатить Твайлайт за то, что передержала у себя книгу, которую ненавижу. Если это не самая худшая вещь за весь этот худший день, то тогда я даже не знаю, что это такое.
Значит вот все-таки как: я направляюсь в Понивилль. Бессмысленно валяться на облаке весь день. Кроме того, я уверена, что моим подругам удастся поднять мое настроение. Может быть, когда я посмотрю им в глаза, я увижу там восхищение и радость, радость обо мне, что будет значить, что я — хорошая пони. Я — хорошая пони.
Перед тем как выйти из домика, я кладу книгу в свою седельную сумку. Понивилль, кажется, дальше, чем я помню, и когда мой живот впервые за день забурчал, я начинаю и впрямь сомневаться, что у меня получится до туда добраться.
Хватит думать. Если ты думаешь, то ты стараешься все предугадать, а потом жалеешь о тех решениях, изменить которые все равно нельзя.
Я схожу с облака.
За мной слышится ветер, но я чувствую, что все еще должна усердно бить по воздуху крыльями, если и дальше хочу оставаться в воздухе. Каждый их взмах мне кажется отчаянным глотком воздуха. Я лечу вперед, прямо вперед, но не так легко, чтобы оставаться довольной полетом.
На подлете к городку я не рассчитала силы, поэтому сейчас понимаю, что приземлюсь только в двух кварталах от бутика "Карусель". Чтобы достигнуть нужной высоты и придерживаться ее на всем пути до Понивилля, у меня бы ушло много больше энергии, чем если бы я дошла до туда пешком. Но этого ничего страшного, я совсем не обижаюсь на себя.
Я села на землю, ударив копытами по тротуару, и отзвук удара прошелся по всему моему телу. Позвоночник заныл. Это оказалось больнее, чем должно было быть. Но я была неуклюжа; я полностью это заслужила.
Я мельком оглядываю дорогу, делаю глубокий вдох. Бутик не так далеко.
Но как только я делаю шаг вперед, я снова чувствую, будто в моем животе целая яма. Мне приходится неуклюже ковылять вперед, чтобы боль прекратилась. Теперь я с трудом различаю грань между голодом и болью в животе.
Лица пони вокруг меня начинают размываться, я никак не могу расслышать, что говорят прохожие. Моя голова как в тумане; в глазах так мутно, что разглядеть я могу только дорогу впереди. Мне говорят привет? Я бы и им сказала привет, честно, на самом деле сказала бы! Если бы мне не хотелось так сильно есть. Я не говорю вам привет не для того, чтобы быть грубой; я не смотрю в ваши глаза не потому, что мне все равно, как у вас дела. Поверьте мне! Я ведь едва могу разглядеть ваши лица. Я и вас самих почти не вижу!
Я прихожу в себя и понимаю, что гляжу прямо на бутик "Карусель". Его фасад кажется таким ярким, таким крепким. Я думаю, что даже если волна от землетрясения сейчас пройдется по всей улице, играя с поверхностью земли как со своим личным аккордеоном, без всякого злого умысла разламывая универмаги и магазины, этот бутик она даже не пошевелит. Он такой же незыблемый, такой же вечный, каким должен быть Элемент Щедрости.
Я все телом прикладываюсь к двери и, закрыв глаза, стою там, давя на ручку. Я стою так почти целых тридцать секунд, пока наконец не понимаю, что дверь открывается наружу. Дурацкое планирование помещений на случай пожара.
Нет, нет, хорошее планирование. Такое планирование не даст пони сгореть заживо, а это хорошее дело. Ведь когда пони не следуют правилам...
Я открываю дверь, в ушах раздается звон знакомого колокольчика. Я перевожу дыхание, осторожно, поскольку воздух в этом магазинчике постоянно заполнен удушающими ароматами парфюмерии и благовоний; но как только до моего носа добирается самый первый запах, я тут же отчаянно вдыхаю его так сильно, как только могу.
Это знакомый запах, полный хороших воспоминаний о радостных временах; но, что намного более важно, это лучшая вещь, которую я чувствовала во всей своей жизни. Что это? Я знаю! Я даже помню, очень отчетливо помню, как подумала, когда в последний раз его учуяла, что это самый приятный аромат, который только есть на земле. Это... Это...
— Картошка и суп из чечевицы! — раздался голос из кухни.
Кажется, у меня изо рта потекли слюни. Это мое наилюбимейшее блюдо.
— Я рада, что ты пришла, Рейнбоу Дэш! — говорит Рэрити, заходя в комнату. В воздухе перед собой она магией несет огромную кастрюлю из нержавеющей стали, в которой в такт ее шагам медленно качается желтая пластиковая поварешка. Ох, она даже крышку оставила приоткрытой. Вскоре до меня долетает запах, и я могу рассмотреть божественную похлебку, плескающуюся в кастрюле.
Вся Вселенная вокруг меня сжимается вдруг в одну эту точку, в стальной круг, заполненный коричневой похлебкой, качающейся то вперед то назад и манящей меня к ней. Больше ничего не существует на свете.
Как только она ставит кастрюлю на стол, я хватаю ее обоими копытами и, наклонив кастрюлю над стоящим тут же маленьким куском фарфора, похожим на миску, — у меня нет времени на то, чтобы пользоваться поварешкой, — выливаю туда суп. Когда я принялась есть, я, наверное, могла пролить немного себе на шкуру, или себе на колени, или, может быть, еще на пол, но даже если бы и пролила, то сейчас я этого не замечу. Мне все равно. Я чувствую тепло, снова заполняющее мое тело, а облака, до сих пор застилавшие мои глаза, наконец начинают испаряться.
Когда я замечаю, что кастрюля почти пуста, я слышу:
— И тебе привет, Рейнбоу Дэш. Я рада тебе, не стесняйся пользоваться моей едой и моим радушием. Я сейчас принесу пюре. Пожалуйста, начинай без меня.
Голос у нее что-то необычно едкий, думаю я, поднимая глаза. Когда я вижу выражения лица Рэрити и весь беспорядок, который я только что учинила, мне начинает казаться, что суп словно прожигает мои внутренности. Кажется, мои щеки покраснели; я чувствую, как капельки пота начинают стекать по моей гриве.
Одним копытом я закрываю себе лицо. Самые мои высоконравственные клеточки мозга, получив наконец энергию, начинают мне подсказывать, что то, что я сделала, было ужасно невоспитанно. Но куда они делись, когда были так нужны? Мой мозг, наверное, исчезает в самый ответственный момент только для того, чтобы потом вернуться и заставить меня жалеть об уже сделанном.
— Прости, прости меня, Рэрити, — говорю я, и мой голос звучит напряженно и взволнованно. — Это восхитительная еда. Все вокруг восхитительно. Спасибо, что заботишься обо мне.
Она мило улыбается:
— Не беспокойся ни о чем, дорогая. Пожалуйста, продолжай. Я сию же минуту вернусь, — она оставляет кастрюлю на столе, а сама скачет на кухню, напевая себе под нос незнакомую мне мелодию, наверное, какого-то классического композитора, которого я не знаю.
Теперь я уже с ее разрешения могу доесть суп; но по некоей причине, совсем отличающейся от той, по которой я сюда пришла, я понимаю, что продолжать есть будет неправильно. Только не после того, что я наделала. Кроме того, боль в моем животе уже прошла. Я совершенно точно не умру, если подожду минутку.
Откинувшись на спинку кресла и наслаждаясь моментом, я разглядываю комнату, заполненную множеством украшений. Они меня очень впечатляют. Тут и лунный камень, и несколько декоративных тарелок, с которых уже никогда нельзя будет ничего съесть, и странная вырезанная фигурка, похоже привезенная из совсем другой части планеты. У всего в этой комнате есть своя собственная история, собственное начало; но, что самое главное, ни одна вещь в комнате не кажется неподходящий либо для самой комнаты либо для характера ее хозяйки. Тут нет ничего, что не было бы частью Рэрити, что не было бы так на нее похоже. Но тем не менее, мне все равно кажется, что есть здесь что-то такое, выходящее из ряда вон, но чего я никак не могу заметить.
Когда до меня снова долетает запах чечевицы, я наконец догадываюсь.
— Рэрити, — кричу я в кухню. Рэрити тут же возвращается оттуда, неся перед собой картофельное пюре, от которого шел легкий желтый пар. — Почему ты это приготовила? Ты ведь ненавидишь чечевицу с картошкой.
— Что? — спрашивает она меня, ставя кастрюлю на стол передо мной. Мой рот тут же снова заполняется слюнями; я страсть как хочу запустить туда копыта, не дожидаясь ответа. К счастью та глупая часть моего мозга все-таки решает промолчать, и я продолжаю тихо сидеть и с заслуженным ею вниманием глядеть на подругу. — Нет, Рейнбоу! Ты не так поняла. Я не ненавижу чечевицу, я просто думаю, что она довольно... ну, как же это сказать? Что она довольно грубая и... ленивая. Есть намного лучшие, намного более приемлемые способы для того, чтобы получить протеин. Не пойми меня неправильно; если мы, не дай Селестия, окажемся на необитаемом острове и будем там умирать от голода, я даже от консервов не откажусь — в обычных условиях пригодных только для дикарей, разумеется. Но для обычного, здорового обеда я, конечно же, предпочла бы что-то, требующее немного больших поварских способностей, но зато намного более сбалансированное по части питательности. Например...
— Тогда почему ты это приготовила?
Она, подняв бровь, смотрит на меня так, словно я ее чем-то обидела. Я правда ее обидела?
— Потому, Рейнбоу, что ты мой гость, и я тебя пригласила.
— Но я тебе не ответила. Как ты узнала, что я приду?
— Я не знала, но последнее, что я бы для тебя пожелала, это прийти сюда и ничего здесь не найти. Кроме того, если бы ты не пришла, то я... — со странным выражением на лице она презрительно толкает мне кастрюлю, — ... нашла бы этому другое применение.
Я чувствую, как сердце в моей груди начинает раздуваться, а комок, появившийся в горле, начинает выдавливать слезы из моих глаз. Что я сделала такого, чтобы заслужить ее дружбу? Тут какая-то ошибка, я уверена. Я обманула ее. Какая-то часть меня, которую я не хочу признавать, ввела ее в заблуждение, сказав, что я ее друг, чтобы в будущем получать из этого выгоду. А какое еще объяснение тут есть? Как еще я могла встретиться с такой замечательной пони, как она, которая до сих бы меня не прогнала?
— Рейнбоу Дэш? – слышу я ее. – Почему ты так на меня смотришь? Пожалуйста, наслаждайся обедом. Если ты еще будешь медлить, то я подумаю, что с моей едой что-то не так.
Я гляжу в кастрюлю на столе и только сейчас понимаю, какая же она большая. Она просто огромная; в ней было целых пять или даже шесть литров супа. Я смотрю на лицо Рэрити, виднеющееся за густым паром, поднимающимся из неплотно накрытой крышкой кастрюли. Она мне улыбается, даже не думая отводить взгляд.
— Сюда еще кто-нибудь подойдет? – говорю я.
— Больше я никого не приглашала, — отвечает она.- Не беспокойся, Рейнбоу; все это, в первую очередь, только для тебя.
Вполне неплохо.
На этот раз я решила есть более скромнее и интеллигентнее. Кажется, я сделала только один глоток, как тут же снова схватила кастрюлю копытами и поднесла ее прямо ко рту; как только я дотронулась губами до ее края, мое горло, уже почувствовав вкус супа, заработало в тысячу раз быстрее. Кастрюля опустела за секунды.
Я потеряла счет времени. Все, что я помню, это два этих вида: либо как я глотаю почти беспрерывный поток мутной жижи, подтекающий к моему рту, либо как я смотрю на кастрюлю, неуклюже черпая суп поварешкой, пока рог Рэрити не начинает светиться, и тогда поварешка изящными и аккуратными движениями сама наливает похлебку мне в миску. Так повторяется до того момента, когда моя голова перестает биться в такт сердцу, а в груди появляется приятное, теплое чувство. Я откидываюсь назад, и согревающее тепло растекается по всему моему телу. Я удовлетворенно вздыхаю.
Я снова смотрю на стол и кастрюлю. Две трети супа пропало, а тарелка Рэрити была абсолютно сухая и чистая.
— Не забудь про пюре, — говорит Рэрити, показывая на желто-белую массу. Почему она желтая? Нет, она же не залила пюре молоком, да? Ведь это было бы… Было бы…
— Рэрити, — говорю я ей, растягивая слова, — это просто восхитительно. Меня никогда еще так не принимали в гостях. Я даже… Я даже не могу выразить…
— И слова об этом не хочу слышать, — говорит она, отворачиваясь в сторону и махая мне копытом, — я твой друг, а друзья именно так друг для друга и поступают.
Я киваю ей и начинаю есть пюре. Картошка облепляет мои зубы словно одеяло, и протекает в горло, словно суп. Масло меняет все в мире.
— Ну вот, теперь, когда ты наконец поправилась, — слышу я, — не расскажешь мне, как ты себя чувствуешь? Ты можешь заснуть после того, что увидела?
Я перестаю жевать и чувствую, как мои щеки тут же виснут, а глаза начинают слипаться. Тепло, появившееся в моей груди после того чудесного пюре, исчезает, и мое сердце снова заполняется этим холодным, мертвым чувством, захватившем его вчера.
— Чего? – все, что я могу выговорить.
— Новости тут расходятся быстро. Утром я видела статью в газете. Я заволновалась за тебя, а деталей в статье было так мало, что я обязательно должна была с тобой увидеться, чтобы узнать, что с тобой все в порядке. Ты в порядке, Рейнбоу Дэш?
Эта та часть, которой я боялась: разговоры о случившемся. Я знала, что еда не может быть бесплатной.
— Все в порядке, — загремел мой голос. Он был низкий и тихий, но мне почудилось, что загремел он словно гром.
— Что случилось?
Я поставила тарелку.
— Ну, я работала, потом услышала крик, потом полетела домой.
— И представить не могу, что ты сейчас чувствуешь! Ты слышала крик? Что ты видела? Ты знала его? Что там произошло?
Спокойно. Не волнуйся. Не злись. И, прежде всего, не плачь.
Я сжимаю зубы, делаю глубокий вдох и начинаю говорить. Я пытаюсь контролировать интонацию голоса, пытаюсь говорить спокойно, пытаюсь не возмутиться и не разозлиться – но все это впустую.
— Хочешь знать, что там произошло? Я пошла на работу, как всегда. Пришла на свой пост, а потом, когда услышала крик, кинулась туда, где кричали. И хочешь знать, что я увидела? Я увидела пони – молодого пони, которого недавно к нам перевели — увидела, как он умирает прямо на моих глазах. Я видела, как он сварился там заживо. Он кричал от ожогов, и этот крик до сих пор разрывает мое сердце. И ты хочешь знать, что я чувствую? Этой ночью я не спала; я лежала на кровати и слушала, всю ночь слушала, как в моей голове все кричали отчаянные голоса пони, пришедших на место аварии. Я не могу забыть их; и даже сейчас, когда ты со мной говоришь, я все равно их слышу. Так что можешь ты себе представить, как я себя чувствую? Я себя чувствую паршиво, просто паршиво.
Я все-таки постаралась не упоминать действительно ужасные подробности.
Сначала я очень довольна эффектом, произведенным на нее моими словами, про себя радуясь тому, что наконец ее заткнула; но когда я вижу, как ее лицо делается мягче, когда вижу, как ее горделивая осанка исчезает и Рэрити покорно опускает голову, и когда вижу, как поток моих ужасных слов и уничижений проносится через нее, я содрогаюсь. Теперь она чувствует себя точно так же, как чувствую себя я.
Я бы никому этого не пожалела, ни в коем случае. Так зачем же я это сказала?
— Рэрити, прости. Я очень устала.
Она слабо улыбается:
— Ах, все хорошо, Рейнбоу. Ты права; я не должна была настаивать. Я пригласила тебя на приятный обед, и последним делом, которым я хотела бы заняться, это начать на тебя давить. Это я должна извиниться. Пожалуйста, продолжай кушать.
Не знаю, было ли ее последнее пожелание настоящим или только насмешкой, но я снова принимаюсь за пюре. Но теперь оно почему-то больше не вкусное.
И только теперь, в этот самый момент, я ясно разглядываю святую пони, сидящую передо мной. Она приготовила все это для меня, не задумываясь, не задавая вопросов, не ноя и не сомневаясь – потому что была тем, кто она есть. Ее существо не показное, в отличие от моей улыбки; оно естественно и непоколебимо, в отличие от моей воли. Я вижу святого, вижу его глазами беса.
Она настоящая. Она та, кто она на самом деле. И это прекрасно.
— Рейнбоу? – слышу я. – Ты хочешь мне что-то сказать? Я всегда тебя выслушаю.
Я снова не думаю, просто говорю.
— Рэрити, — говорю я, — как это?
— Что, прости?
Что же я хотела узнать? Ах, да, точно. Какой тупой вопрос. Но уже поздно; слова сами собой вылетают из моего рта.
— Быть Элементом Щедрости – как это?
Она снова садится прямо, как раньше, и словно начинает светиться.
— Ах, это прекрасно, действительно прекрасно! – говорит она. – Уметь помочь, знать, что я меняю к лучшему жизни тех, кого люблю, — я просто не могу себе представить другую жизнь. Честное слово, мне очень жаль любое существо на свете, которое не может почувствовать ту радость, которую чувствую я, просыпаясь утром и первым делом думая: “Как же я могу сегодня сделать кого-нибудь счастливее?” Это очень хороший вопрос! Но сейчас мне тоже интересно, Рейнбоу: как это — быть Элементом Верности?
Я не задумываюсь над этим вопросом. Обсуждение меня как Элемента было бы самой ненужной темой для разговора – и кроме того, самой неудобной и самой неискренней.
Я даже не знаю, что ей сказать.
— Ну, — говорю наконец, — недавно я начала думать о том, как пони относятся друг к другу. Ты когда-нибудь думала… — я остановилась, пытаясь подобрать слова, которые бы не выдали меня и не оскорбили бы ее. – Ты когда-нибудь думала, что я – нет, кто-нибудь, кто-нибудь вообще – ты когда-нибудь думала, что кто-нибудь вообще… То есть, я хочу сказать, каким, ты думаешь, стал бы мир, если бы каждый просыпался и думал о том, как бы им сделать счастливее только самих себя?
Она смотрит на меня снисходительно и начинает цыкать зубами.
— Рейнбоу, — говорит она, — у нас снова появились мысли о высокомерии? Мне снова надеть костюм Пони Добрых Дел? Он ведь до сих пор у меня.
— Нет! – кричу я. Я удивлена тем, как громко я это выкрикнула. Она тоже удивлена. – Нет, нет, не пойми не так! – заикаясь, я пытаюсь исправить положение. – Гипотетически, конечно же. Как ты относишься к пони, которые живут только своими интересами, а не интересами других?
— Ну, если говорить прямо, Рейнбоу, то должна признать, что мне тут видится определенная выгода.
— Что? – Этого ответа я совсем не ждала. Действительно? Она ведь должна была сказать, что щедрость и эгоизм не могут существовать вместе. – Действительно?
— Ну, это, конечно, зависит от ситуации. Например, сосредоточиться на своих интересах может очень пригодиться в определенных ситуациях, скажем, в торговле. Когда я шью свои платья, мне нужно сделать так, чтобы они были лучше, чем у моих конкурентов. Мне нужно стремиться к тому, чтобы стать лучше их, чтобы всегда быть на шаг впереди. В таких ситуациях, ну… — она пододвигается ко мне, словно беспокоясь, что ее могут подслушать — …из-за щедрости мой бизнес пойдет крахом.
Да, так я никогда еще не думала. Может быть, в таком отношении ничего плохого нет. Может быть, и со мной все в порядке. Может быть…
— Но вне подобных ситуаций, такое отношение просто отталкивает. Я считаю, что это необходимое зло, то, с чем мы просто должны жить, чтобы преуспевать в меньшем. Но вне бизнеса – ты же знаешь: я всегда ставлю других превыше всего. Деловые отношения плохи и для укрепления долгосрочных отношений и для принципа всей жизни. Мир был бы просто ужасным, если бы все, просыпаясь, ни на секунду не задумывались бы о тех, кто вокруг нас, если бы мы просто ходили по улицам и жили бы только для самих себя. Как это ужасно! Я знаю некоторых таких пони и позволь мне сказать: эгоисты самые грубые и невоспитанные, и даже несмотря на то, решат ли они когда-нибудь позаботиться о других или нет, они всегда будут самыми жалкими.
Эгоист. Это слово стучит в моей голове, отскакивая от ее стенок, словно клеймо позора, свидетельство болезни, диагноз, обозначающий психическое расстройство: эгоист, эгоист, эгоист.
Мой желудок начинает урчать.
— Рэрити, — бормочу я, и ей приходиться наклониться еще ближе, чтобы расслышать, что я говорю, — думаешь ли ты, что я эгоист?
Зачем я это спросила? Что я хотела от нее услышать? Может ли ее ответ быть хорошим?
Она собирается что-то сказать. Я чувствую, что сейчас сорвусь.
Я быстро встаю с кресла.
— Я… мне не хорошо, — говорю ей. – Прости, но я… мне нужно идти.
Я поворачиваюсь к двери и лечу к ней так быстро, как могу. Я отчаянно хриплю, пока вожусь с замком, чтобы из-за звука скрипящих штифтов и моего хрипа нельзя было расслышать, что она могла бы мне ответить.
Я вылетаю на улицу и тут же поворачиваю за угол. Теперь бутик скрылся за зданием. Я утираю пот со лба – кризис миновал. Я разве закрыла дверь? Но я не собираюсь возвращаться обратно и проверять. Лучше я займусь чем-нибудь получше. Куда мне сейчас идти? Я знаю, куда-то мне все-таки надо было. Ах, да, библиотека. Я собиралась увидеть Твайлайт и вернуть ей эту несчастную книгу. Теперь в библиотеку.
Я поворачиваюсь в ее сторону, и до меня наконец доходит, как отвратительно я себя вела, и как ужасно, должно быть, сейчас чувствует себя Рэрити. Она готовит мне великолепный обед, я съедаю его, едва ли ей что-то говорю, а потом просто убегаю! Как, по каким причинам я могла такое сделать? Я не помню. Помню только смутное чувство, заставившее меня уйти из ее дома так скоро, как это только стало возможно, но я не могу вспомнить его полностью, и сейчас мне кажется, что на самом деле у меня на уме не было ничего такого, что могло бы оправдать это бегство, ничего такого ужасного важного, из-за чего я не могла остаться еще на несколько минут, чтобы попрощаться.
Еще не поздно. Может, я могла бы вернуться и сказать “до свидания” – нет, нет. Я не могу этого сделать. Так будет только хуже. И тогда она может сказать мне…
Я иду в библиотеку.
Мое тело после обеда как будто помолодело; но почему-то мне не хочется добираться до библиотеки по воздуху. У меня в голове нет ни одной мысли, к которой я могла бы это списать эту вялость – мне просто кажется, что в библиотеку будет уместнее прийти пешком. Она только в шести кварталах отсюда и я все равно не сохраню много времени, если полечу. Займет не больше десяти минут – но если бы я полетела, это заняло бы только пару секунд… Нет, я иду пешком. Я так решила.
Пока я иду, я смотрю на серый бетон под своими копытами. Если я замедляюсь, то могу разглядеть сплюснутые куски гравия, эти черные камешки, размельченные и разбросанные по мостовой, каждый из которых был обречен на вечное существование в роли частички этой огромной массы, о которой никто из них не мог ничего узнать, как и о том, зачем там был он сам. Неосторожное копыто завтра может выбить из бетона любой из них. Потом камешек и вовсе сметут с тротуара, а этой серой массе будет абсолютно все равно.
Я вижу отдельные трещины и дыры, прогрызающие цемент. Его структура настолько сложна, что меня тошнит при одном только взгляде на него. Эти трещинки, эти повороты, заполняющие мою голову, сжимающие мое сердце… нужно идти быстрее.
Когда я ускоряюсь, галька исчезает, и теперь перед своими глазами я вижу только один слой серого цвета, несущийся назад, словно кино, показываемое каким-то проектором, установленным в небе. И в этом кино я могу разглядеть мои мысли, проносящиеся мимо, словно мгновенные вспышки, так быстро, что никто кроме меня их не видит – даже если бы кто-нибудь и посмотрел вниз – но и достаточно долго, чтобы я разглядела, какие они яркие и живые.
Рэрити вспомнила про Пони Добрых Дел, и я тут же ужаснулась, как ужасались древние существа, когда видели огонь.
Я была уверена, что то, что я делала, было правильным, знала, что мой героизм и мое наслаждение им всегда неразлучны друг с другом, что нет никакого стыда в том, чтобы быть лучшей – даже наоборот, что этим нужно гордиться – но мои друзья окружили меня и сказали единогласно, что мои поступки были однозначно неправильными и что мне следует закрыть свой рот и делать дела молча. Они стояли там передо мной, одетые в те костюмы, и кричали на меня; все те проблемы появились у них оттого, что они хотели преподать мне урок, и тогда я пришла к ужасному осознанию того, что все мои инстинкты, мои суждения были неверными. Они смотрели, и я почувствовала, как они беззвучно осуждают меня, и увидела себя на краю гигантского утеса, и как они толкают меня к бездонной пропасти и как они непременно меня столкнут, если я не стану жить так, как того хотят они.
Но как бы на моем месте поступил другой? Их было пять, а я была одна. Я, несмотря на свои настоящие принципы, сказала им, что они правы, а я нет – но потом я захотела слетать за пончиками, потом я захотела выполнить новый трюк, потом я захотела поужинать. А потом было слишком поздно; я уже устала и тут же легла спать.
И я никогда с тех пор не написала то письмо.
Я смутно припоминаю, как прикладывала ручку к бумаге – даже написала “Дорогая принцесса Селестия” в начале и “Ваша верная ученица, Рейнбоу Дэш” в конце – и помню, что точно знала, какие слова были нужны, чтобы показать, что я усвоила урок. Но я обнаружила, что мой ум тут же отключался, как только от кончика пера до бумаги оставался один сантиметр. В самом деле, я помню, что когда отложила перо в сторону и задумчиво почесала затылок, слова снова пришли мне в голову; но, как и раньше, когда я собралась их записать, они вновь исчезли, будто их никогда и не было.
И с тех пор я не выполнила ни одного дела, которое можно было бы назвать героическим.
Эпплджек сказала мне, что настоящий герой скромен, Твайлайт сказала, что благодарность и смирение – определяющие характеристики чемпионов – но было одно слово, которое я до смерти хотела сказать, одно слово, которое должно было прояснить все сейчас и навсегда, но я слишком боялась. Я очень боялась, что они посмотрят на меня как на какую-нибудь сумасшедшую, которая спросила такое, что могла спросить только пони, которая совсем уж наплевала на всех остальных. И тогда я бы покраснела, отвернулась и попыталась поменять тему разговора, но я бы еще долгие ночи хлопала себя копытом по лбу, вспоминая этот момент; и даже в таком случае, это слово до сих пор бы стучало в моей голове.
Почему?
Почему герой скромен? Почему чемпионы смиренны и изящны? Почему герой не должен упиваться лестью своих поклонников? Какое же жалкое существо совершает такие невероятные поступки, а потом не только отмахивается от похвал тех, кто так его за это полюбил, но и себе говорит, что его дела не стоят ни гроша и даже мысли о них не достойны находиться у него на уме?
С тех пор, как они сказали мне, что их герои не хвастаются, что их герои не говорят ни слова о тех делах, которые так от них ждут и которые они в конце концов совершают, я больше не хотела быть героем. У меня нет никакого желания простираться перед копытами пони, считающих, что это мой долг, смысл моей жизни – выручать их из каких-то передряг, в которые они сами и попали. Я никогда не хотела быть их героем – я была героем только для самой себя, сейчас и навсегда.
Кино остановилось. Перед собой я вижу коврик, связанной грубыми нитками, на котором написано “Добро пожаловать”. Я отхожу немного назад, поднимаю глаза и вижу огромное дерево, внутри которого расположилась библиотека. Мои копыта начинают дрожать, я переминаюсь с одного на другое. Сейчас больше всего на свете я хочу пойти к себе домой, свернуться калачиком в своей постели и заснуть навсегда – утешительное чувство после целой бессонной ночи. У меня впереди еще целый путь до моего домика. Я уверена, Твайлайт разрешит мне поспать пару часов в библиотеке; но какой бы заманчивой ни казалась мне эта идея, я знаю, что спать там будет жутко неудобно, и что лучше всего мне будет все-таки потерпеть до дома.
Я трясу головой, стараясь привести мысли в порядок, и тяну дверную ручку. Дверь выглядит тяжелой, но когда я, схватившись за ручку, наклоняюсь назад, она легко открывается.
Как только мне в нос ударяет запах книг, я чуть ли не падаю на пол; после бесчисленных часов, проведенных за чтением на ночь, этот запах стал у меня ассоциироваться только с тем моментом, когда я засыпаю, зарывшись лицом в страницы книги. Кто-то окликает меня: “Привет, Рейнбоу Дэш”. Этого оказалось достаточно, чтобы я продолжила держаться на копытах хотя бы до того момента, пока не сделаю то, зачем сюда пришла. Зачем, кстати говоря? Что-то же мне нужно было здесь сделать! Ах да, книга.
— Привет, Спайк, — отвечаю ему. Он стоит на лестнице, а рядом с ним высится громадная стопка разноцветных книг, аккуратно сложенных друг на друга. Дракончик пытается впихнуть толстенный том прямо между двумя плотно стиснутыми друг к другу книгами. Он никогда туда не поместится, Спайк.
Что-то… не так со Спайком. Он выглядит странно. Я никак не могу догадаться, в чем же дело. Он просто выглядит неправильно. Он того же роста, того же цвета и тело у него той же формы, но сейчас он не похож на Спайка, которого я знаю. В чем же дело? Что-то все-таки не так…
— Привет, Рейнбоу Дэш! – говорит Твайлайт. – Как мило с твоей стороны, что ты к нам заглянула. Я не знала, что ты сегодня будешь гулять в Понивилле.
— М-м? – бормочу я, потирая копытом один глаз, а другим продолжая глядеть на Спайка. Я смотрю, как он спускается с лестницы вниз. В ту секунду, как он ступает одной лапой на пол, он снова выглядит совершенно нормально, и тут я немедленно понимаю, почему он казался мне таким странным, когда стоял на лестнице: не могу вспомнить, когда в последний раз я смотрела на него снизу вверх.
Переведя глаза обратно на Твайлайт, я продолжаю:
— Нет, я не гуляю, я только пришла вернуть книгу. — Я добираюсь до своей седельной сумки, достаю оттуда книгу и кладу ее на стол, за которым стоит Твайлайт. – Ужасно извиняюсь, что передержала. Какая там плата за день? Один бит, да? – Я снова лезу в сумку.
— О, нет, Рейнбоу, все в порядке, — говорит Твайлайт. – Никто не возвращает книги быстрее и в более лучшем состоянии, чем ты, и я точно знаю, что ты это не специально. Считай этот бит подарком за твою верность мне и библиотеке.
— Нет, нет, — говорю я, ясно расслышав только первое ее предложение, — правила есть правила. Они существуют не просто так, и когда правила нарушаются, пони несут наказание. – Я даже с небольшим презрением кидаю монету на ее прилавок. Я слышу, как она ударяется о дерево, крутится там несколько мгновений, и наконец падает в каком-то невидимом и забытом углу.
Твайлайт снова говорит, но теперь ее голос кажется мне тревожным и неуверенным.
— Ну, Рейнбоу, твоя пунктуальность несомненно заслуживает внимания. – Следующую фразу она говорит так резко, что я даже немного отскакиваю назад, а сердце мое вдруг замирает. – Ну что ты думаешь? – восклицает она. – “Убить певчую птичку” одна из самых моих любимых книг за все время. Она тебе понравилась?
О нет. Я знала, что этот момент наступит. Что мне сказать? Сказать ей правду? Это кажется правильным поступком, но с каких пор мои инстинкты оказывались верными? Если я скажу нет, она разочаруется и попросит объяснить, почему. Я могу сказать что-то не то, и она порвет меня потом на кусочки. Я могу сказать, что мне понравилось, но тогда она захочет поговорить о книге, а я очень этого не хочу. А потом она насоветует мне еще больше книг, а потом я так и не доберусь до того, что я на самом деле хочу прочитать, а потом…
— Рейнбоу?
— Мне она не понравилась, — резко отвечаю я. Глупо, глупо, глупо.
Она хмурится, и я съеживаюсь, готовясь к нападению.
— Ох, — говорит она; ее голос становится ниже и тише, — это очень плохо. Я думала, что ты найдешь между собой и Червячком много общего; она очень напоминает мне тебя. Тебе что-то конкретно не понравилось?
Я пожимаю плечами. На самом деле, у меня есть толковое мнение, так тщательно сложенное в моей голове, совершенно не пустое мнение – и сейчас я очень жалею, что не в состоянии составить из него слова.
— Я не знаю, — говорю ей. – Мне она показалось немного… устаревшей.
Скучной. Она просто скучная, Твайлайт.
Она весело на меня посмотрела:
— Устаревшей? Да ладно тебе, Рейнбоу! Я, кажется, припоминаю, что когда ты в последний раз здесь была, то хотела взять “Странствие к центру планеты”, а эту книгу написали почти на сто лет раньше, чем “Убить певчую птичку” и, между прочим, совсем на другом языке!
Ну что ты хочешь, чтобы я тебе ответила, Твайлайт?
— Ну, — продолжает она, — просто не получилось. Если хочешь, у меня вообще-то появилось издание “Странствия к центру планеты” в твердой обложке – оно совершенно новое и без сокращений. Я не очень люблю такие истории, но здесь я просто обязана отдать должное переводчику за его внимание к деталям и такое естественное построение предложений. И за сноски! Там везде расставлены сноски, а некоторые из них растянуты на целые страницы! Книга теперь читается как…
— Я не очень хочу сейчас что-нибудь читать, Твайлайт, — прерываю я ее. – Я на самом деле очень устала и пришла сюда только вернуть книгу. Прости.
Она грустно кивает мне, потом разворачивается и направляется к своему кабинету. Видно, что я очень ее разочаровала. Может, если бы мне не было сейчас так тяжело, я бы была более тактичной – нет, чтобы я тогда сказала? Попросила бы посоветовать то, что я не имела бы никакого желания прочесть, а потом вернула бы ей это через месяц, не в силах что-либо об этом сказать? Так было бы еще хуже.
Какой ужасный день; такое чувство, что он на самом деле полностью состоит из сплошных дилемм, в которых я всегда должна выбирать из двух зол. Правильные выборы, неправильные выборы, все они, кажется, просто сливались у меня в голове.
Я делаю шаг назад и осматриваю библиотеку. Так много книг, так много выложенных там идей. Количество мыслей и эмоций в этой комнате просто огромное, серьезно. Каждый из этих маленьких наборов листков имеет свой пыл, свою жизнь, заключенную в тысячах чернильных пятен. Я могу почувствовать, как все они словно говорят разом в моей голове, и это просто изумительно. Если я прислушиваюсь, то могу разобрать один голос буквально за долю секунды до того, как его перекрывает другой, а того третий, и так далее. Комбинации и перестановки здесь просто бесчисленны. И я воображаю… я воображаю…
— Твайлайт, — слышу я свой голос и почти не чувствую связи между ним и моей волей, — что ты знаешь об эгоизме?
Она оборачивается и смотрит на меня недоверчивым взглядом. Мое лицо словно загорается, и я чувствую, как у нее в голове проскакивает точно та же мысль, что и в моей: что, во имя всего святого, ты сейчас сказала?
Это не самая худшая фраза, но определенно не самая лучшая. Положение еще можно спасти.
— Ага, — говорю я, — знаешь, эгоизм: то, как мы действуем только по своим интересам, а не по интересам других, и все такое. Что ты об этом знаешь?
Она прищуривается и глядит на потолок:
— Если честно, очень мало, Рейнбоу. Я только слышала, как об этом говорили другие, очень кратко говорили. На самом деле, вообще-то, я, кажется, помню одну такую книгу – Спайк! У нас есть “Доблестный Эгоист” [“The Valiant Egoist” – прим. перев.]?
Мое сердце подскакивает к горлу, мысли начинают лихорадочно носиться по моей голове. На самом деле? Об этом есть книга? Список моих переживаний и диагностика моих чувств? В мире есть и другая пони, как я, которая чувствовала себя точно так же? Кроме того, что у нее, наверное, хватает таланта, чтобы рассказать это на бумаге.
— Вообще-то, да! – говорит Спайк. – Я помню, как когда-то засовывал ее на полку. Я поставил ее в раздел под буквой “T”. Дай-ка секунду!
Твайлайт поднимает бровь.
— Спайк, разве ты не игнорируешь артикли, когда расставляешь книги по названию? Ты точно не положил ее под букву “V”?
Спайк с раскрытым ртом замирает на месте.
— Ах, точно! Знаешь, если подумать, я припоминаю, что у меня была эта проблема, когда я все сортировал, но только тогда тебя тут не было, чтобы я спросил, поэтому, я думаю, что я – ну, мог поставить ее под букву “U”. Нельзя точно сказать.
Я довольно вздыхаю.
— Что? – спрашивает Твайлайт. – Почему, во имя Эквестрии, ты поставил ее именно туда?
— Я не знаю, поставил ли я ее туда. Думаю, что мог поставить.
— Почему?
— Не знаю, — говорит Спайк. — Я не знал, куда ее запихнуть, в “T” или в “V”, поэтому “U” показалось мне хорошим компромиссом. Но не волнуйся; много времени это не займет. В “U” и “V” у нас меньше всего книг. – Он начинает забираться на лестнице.
Я трясу головой от смеха.
Твайлайт стонет и уже собирается повернуться к своему кабинету, как вдруг снова быстро оборачивается к Спайку:
— Одну минуту – разве не художественная литература у нас сортируется не по фамилии автора?
Спайк хлопает себя по лбу так сильно, что чуть не летит с лестницы.
— О нет! Это как раз и был второй вопрос, который я хотел у тебя тогда спросить! Я вспомнил! Значит, я мог поставить ее под букву “R”, но я точно помню, что подумал, что ее можно было бы поставить и под букву “T”, и еще я мог точно так же найти компромисс и поставить ее в раздел “S”. О нет! Раздел “S” у нас самый большой! – Он со вздохом смотрит на возвышающиеся над ним стеллажи, битком заполненные книгами. – Твайлайт, это может занять время.
Твайлайт закатывает глаза, а потом поворачивается ко мне.
— Ну, — говорит она, — если ты действительно хочешь ее почитать, то Спайк ее, конечно, найдет, но лично я бы не рекомендовала тебе эту книгу.
Ну вот, начинается. Тем не менее, можно все-таки услышать, почему.
— Почему нет? – спрашиваю.
— Потому что из того, что я могу вспомнить, ее автор… ну, сошла с ума.
Я чувствую тот же самый момент, когда мое сердце вновь подскакивает до горла и падает вниз, до самых копыт. Нет, этого не может быть. Это из-за того, что она про себя думала? Эти мысли и были предпосылкой к тому, что она сходит с ума, а книгу она написала, чтобы предупредить об этом? Потому что это значит, что у меня осталось только несколько лет перед тем, как…
Хватит размышлений. Они никогда не приводят к добру.
— Ты имеешь в виду, — заикаясь, выговариваю я, — она совсем сошла с ума? Вроде, лежала в больнице и все такое?
— Ну, в больнице она не была, но почти да. В личной жизни у нее была полная беда. В большей ее части она принимала какие-то тяжелые наркотики, изменяла мужу. Но разве это удивительно? Она считала, что альтруизм – самое худшее, что есть в этом мире, а эгоизм, наоборот – сущая добродетель. Надо ли мне говорить, насколько одинокой она из-за этого была? Можешь ты представить себе жизнь, полную депрессий, в которой тебе не для кого жить, в которой тебе не на кого смотреть, кроме самой себя? Раньше я была кем-то вроде нее, но сейчас я вспоминаю то время и понимаю, как это было ужасно. Я даже представить себе не могу, что может быть хуже такой жизни, и мне ужасно жаль любого, кто ею сейчас живет – Рейнбоу, ты плохо выглядишь. Ты в порядке?
Я прикладываю копыто к подбородку, чтобы остановить стучащие зубы.
— Я… Я в порядке. Просто устала, да. Я плохо спала этой ночью.
— Ох, правда? Почему?
Едва она успевает произнести последнее слово, как я тут же снова вылетаю на улицу. Позади с радующим меня треском захлопывается дверь.
День сегодня по большей части очень ясный – он таким и останется, по крайней мере до тех пор, пока фабрика снова не заработает – и я вижу отсюда Клаудсдейл. Где-то там наверху стоит мой удобный домик и ждет, когда я вернусь, чтобы укрыть меня ото всей жестокости этого мира и завернуть в утешительную темноту, из которой будет очень трудно снова выйти на свет. Он там, все ждет меня, но он так далеко, а земля, кажется, сейчас прижимает меня к себе куда сильнее, чем обычно. Я стою теперь тут, перед библиотекой, и смотрю на Клаудсдейл, пытаясь разыскать где-то в голове ту силу, которая могла бы унести меня домой.
Я несколько раз прыгаю на месте, как бегун, решающийся начать марафон, к которому готовился несколько месяцев, за тем исключением, что я очень сомневаюсь, что мне удастся добраться до конца. Тем не менее, я наконец начинаю понемногу хлопать крыльями. Они двигаются медленно, словно свинцовые; в конце концов, я напоминаю себе про награду – кровать, ждущую меня в конце пути, и медленно, но уверенно начинаю двигаться в направлении плавающего в облаках города.
Может быть, я никогда и не была достойна своих друзей. Ведь мы с ними очень сильно отличаемся. Они безоговорочно заботятся друг о друге, а я люблю их только за те чувства, которые я от них получаю. С ними мне хорошо; но тут даже я, которой незнакомы понятия долга и безусловной любви, понимаю, что это плохо как для меня, так и для них – вступать в такие отношения с такими разными и противоречивыми результатами того, что ожидалось, и того, что получилось.
Не так уж и плохо быть одной, думаю я теперь. В том, чтобы быть эгоистом, кажется мне, есть свои плюсы. Кто же меня от этого останавливает? Я могу сейчас же посчитать тех, кто мешает мне стать эгоистом…
И это мои друзья.
Я, живя только так, как знала, нашла самых лучших пони, которые оказались настоящими личностями, единственными, полностью заслуживающими мою компанию, мое восхищение и уважение, а теперь я должна признать эту ужасную вещь, что все примечательное, что я в них нашла, было создано суждениями и ценностями, полностью противоположными моим собственным.
И теперь, осознавая это, я размышляю, как же я буду жить дальше в этом мире, в мире, не созданном для такого существа как я. Есть ли где-нибудь такой мир, о котором я могла мечтать? Да, наверное, есть: мир, в котором нет абсолютно никого, в котором совсем нет жизни – кроме меня. Я, одна я и все.
Что-то слегка задевает мое плечо, что-то теплое. Может быть, кто-то. “Прости, Рейнбоу Дэш”, слышу я.
— Прости, Флаттершай, — слышу я вдруг свой ответ. Подождите, что такое?
Я поворачиваюсь; и вдруг мои крылья больше не свинцовые, теперь они легкие, намного легче, чем раньше. Флаттершай улетает от меня, медленно и беззаботно махая крыльями. Она парит в воздух так изящно, словно маленькое облачко.
За одну секунду я подлетаю к ней и становлюсь у нее на пути. Ее глаза широко раскрываются от удивления, когда я стискиваю ее самым своим крепким объятием.
— Мне так, так жаль, Флаттершай, — говорю я, все сжимая ее изо всех сил.
— Рейнбоу Дэш, — хрипит она, — это совсем ничего страшного. Правда, все хорошо.
— Нет, не хорошо.
Я вишу на ней еще несколько секунд, пока она наконец не говорит:
— Рейнбоу, с тобой все будет в порядке, если я только немножко вздохну?
Я открываю глаза, отпускаю ее и отлетаю в сторону. Она мне улыбается, жадно глотая воздух.
— Спасибо.
— Я просто летела домой, собиралась ничего не делать и немного поскучать, — говорю я. – Но я правда рада тебя видеть. Чем занимаешься?
— Ой, ну знаешь, теми же самыми делами. Летала на рынок, а теперь направляюсь обратно на ферму.
Я замечаю у нее сумку, заполненную овощами и фруктами. Я принюхиваюсь к их запаху; и несмотря на то, что я недавно очень сытно пообедала, мой рот тут же заполняется слюнями.
— Это все свежее, — говорю я. – Должно стоить целое состояние!
— Мне все равно, правда. Мои друзья-зверята заслуживают только самого лучшего.
Я киваю и уже собираюсь продолжить свой путь, прилететь домой и заснуть там самым крепким сном в моей жизни, когда этот вопрос снова возникает в моей голове.
Флаттершай, самая скромная из всех моих друзей, не подумает ничего плохого. На этот раз мне стоит спросить: “Почему?”. Слово, наконец, вырывается из моей груди, и теперь оно там, в мире. Я чувствую себя свободной.
Она как-то странно на меня смотрит.
— Что ты имеешь в виду? – спрашивает меня.
— Почему они заслуживают лучшего? Почему ты так многим жертвуешь ради них, иногда даже в ущерб своему счастью?
— Потому что они нужны мне.
Я должна была остаться довольной этим ответом. Должна была просто кивнуть, сказать спасибо и лететь домой. Но не могу. Я должна знать больше.
— Но почему это твоя проблема? – спрашиваю я.
Она начинает дрожать, ее глаза теперь не смотрят на меня.
— Ну, а кто будет за ними смотреть, если не я?
На этот раз это вылетает из меня с такой силой, что я не могу остановиться. Будь вежливой, будь вежливой…
— Но опять – почему это чья угодно проблема, но только не их? Кто сказал, что это ты обязана о них заботиться?
Ее лицо начинает дергаться, она отлетает от меня.
— Я… Я не знаю, Рейнбоу Дэш. Прости, но у меня очень много дел. Мне нужно лететь, — и быстро снизившись, она словно ракета проносится мимо меня. Я еще никогда не видела, чтобы она летала так быстро.
И пока я гляжу, как она улетает прочь, я думаю о неимоверной силе и загадке этого вопроса. Он такой простой, всего из трех слогов, его так легко сказать, но достойного ответа на него, кажется, не существует. Мне кажется, что если я задам его вообще любому пони на свете, никто из них не сможет мне ответить. Я единственная, кто не желает это принимать? Это мой порок – что мне суждено всю жизнь тащить на себе этот вопрос, как какой-то камень, прикованный ко мне цепями, заставляющий задавать его каждый раз по всякой мысли, пришедшей ко мне в голову? Смогу ли я когда-нибудь скинуть его с себя, даже если я до самой смерти буду обречена трепыхаться в воздухе, не в состоянии нащупать саму суть вопроса?
Конечно, я не застрахована от этого. Мне нужно взглянуть на это с другой стороны. Почему это я должна спрашивать, почему? Почему все остальные, кажется, довольны таким положением дел, а я нет? Это, наверное, еще одна из тех вещей, который я никогда не пойму.
И, во всяком случае, делать это в ближайшее время я точно не собираюсь. Мой мозг уже работает на его последнем издыхании, но я все же добираюсь до двери своего дома.
Я кидаю сумку куда-то в сторону – мне все равно, куда она приземлиться – и бросаюсь на кровать. Но в ту же секунду, когда я падаю на одеяло, мои глаза отказываются закрываться, и я уставляюсь на стену.
До того я не замечала, насколько сильно расплывавшийся у меня перед глазами из-за солнечного света день отвлекал меня от крика и тех моих слов. Но сейчас это снова возвращается ко мне в голову, и я снова лежу с широко открытыми глазами. Не говори этого… Не говори этого… Ах, почему ты это сказала! Теперь все тебя ненавидят. В конце концов, тебе все-таки придется вернуться на работу и сорок часов в неделю терпеть их презрительные взгляды, то, как они будут стараться насолить тебе, ломая вещи в шкафчике или на твоем рабочем месте, пока ты не смотришь.
Теперь все знают, кто ты есть на самом деле.
Лучше он, чем я… Лучше он, чем я… Лучше он, чем я. Это фраза петлей кружится по моей голове, словно бредовая мысль во время лихорадочного сна, и каждый раз, как заканчивается очередная петля, в моем рту становится все гаже и гаже.
Больше я ни о чем другом думать не могу. Я беспокойно вскакиваю на постели, переворачиваюсь с бока на бок, но мои глаза не закрываются. Тогда я встаю, хожу по комнате и снова спорю с теми же невидимыми оппонентами, какие были здесь прошлой ночью, теряя аргумент за аргументом, и потом, уставшая, снова кидаюсь на кровать, думая, что на этот раз я все-таки засну, и мои глаза вновь раскрываются, как только голоса вновь раздаются в моей голове. Вскочить, упасть, повторить. Иногда цикл нарушается несколькими глотками воды, на вкус такой же гадкой, как и ощущение в моем рту.
И что самое худшее, что я впервые в своей жизни не могу понять, кто же прав. Раньше я, не думая ни секунды, просто отмахивалась от тех мыслей, которые казались мне глупыми – но сейчас, когда все они были против меня, когда мне было абсолютно не за что зацепиться, они раздавили меня своим количеством. Я больше не могу твердо настаивать на собственной правоте как раньше — они заставляют меня сомневаться в себе самой. И теперь мне нужно пересматривать всю свою жизнь, то, как я поступала раньше, оглядываясь на свои прежние мысли, и как я категорично заявляла о неправоте всех остальных пони, когда они, на самом деле, все могли быть правы. И я не знаю, что мне делать, не знаю, что будет, не знаю…
Вдруг мой будильник звенит с этим ужасным, дребезжащим, отражающимся от стен треском. Уже девять часов утра. Мое сердце начинает колотиться, пока я насилу выбираюсь из-под одеяла и принимаюсь возиться с выключателем. Я стучу по будильнику и он падает на пол с таким звоном, что я невольно сжимаю зубы.
Почему он вообще включен? Я всегда его выключаю, когда мне не нужно рано вставать, и включаю только когда, когда точно знаю, что у меня есть дела. Я всегда за этим слежу! А я уже была так близко к тому, чтобы наконец заснуть! Но этот звон у меня неразрывно связан с подъемом с кровати, и я должна встать – хотя чувствую я себе еще более уставшей, чем раньше.
Какая же глупая вещь — тело: когда мне нужно идти спать, оно говорит, что у меня еще много дел, а когда нужно вставать, оно изо всех сил уговаривает меня остаться в кровати, хотя само знает, что теперь у меня на самом деле есть дела.
А какие дела у меня сейчас? Никаких! Так почему же я поставила будильник? Я ведь всегда за этим слежу!
Я размышляю над этим, пока мой взгляд вдруг не падает на календарь, висящий на стене на другом конце комнаты, и я хлопаю себя копытом по лбу – который, целую ночь выдерживая точно такие же хлопки, уже был красный и мучительно болел – когда вижу, что сегодня тридцатое апреля. Несколько месяцев назад я пообещала Пинки, что помогу ей приготовить какое-то неимоверное количество кексов, которые она собирается распродавать в последний день этого месяца.
Чем больше я об этом думаю, тем больше ужасаюсь от того, что мне придется появиться в Понивилле еще раз и целыми часами выслушивать отчаянно звенящий в ушах голос гиперактивной Пинки. Но отказаться от всего этого будет не трудно. Пинки постоянно забывает о вещах, которые собиралась сделать для меня, и она поймет, если я просто объясню ей, почему не хочу идти ей помогать.
Я стою посреди своей комнаты, между календарем и кроватью, и быстро поворачиваю голову то к первому, то ко второму, пока мысли в моей голове метаются то к одному выбору, то к другому. Так легко будет снова лечь обратно и заснуть – но смогу ли закрыть глаза теперь? Что сейчас изменилось? То, что я теперь знаю, что не держу обещания, вот что.
Да, это непременно поможет мне заснуть: уничтожение последней частички честности, которая у меня еще осталась.
Тридцатое апреля. Последний день этого месяца и наступление первого дня мая. Эти культурные обычаи такие глупые. Отчего начало месяца так отличается от любого другого дня? Что такого особенного в начале именно мая? Мая, месяца начала лета и прихода влажности или засух; и гниющего запаха старых пони, рухнувших на землю в конце улицы из-за солнечного удара. Они и правда забывают, насколько, в сущности, убийственно лето? В наши дни и в наше время зимой любой может устроить себя как можно теплее – это зависит только от того, сколько одежды он готов на себя напялить. А май и лето приносят самые настоящие страдания, заставляя каждого мучиться без единого продыха. Даже со всем вашим кремом для загара, даже если на вас нет ни одной рубашки и редкий ветерок обдувает вас со всех сторон, вы все равно чувствуете это беспощадное излучение, когда выходите на улицу, это убийственное солнце, заставляющее всех пони жалеть о том моменте, когда они появились на свет, и которое не смягчить ни количеством техники ни количеством изобретательности. Зимой, в конце концов, я могу надеть свое самое теплое пальто и обвязать вокруг шеи самый теплый шарф, и мне будет очень приятно и удобно – но неизбежно наступающее лето всегда лишает меня такой возможности.
Так давайте же в такую погодку еще возьмемся делать кексы!
Май еще пока не начался; и когда я открываю дверь, легкий ветерок приятно обдувает мое лицо. Солнце уже, конечно же, взошло, но теперь я осторожно прикрываю глаза, вспоминая неприятный момент прошлого утра.
Как только я схожу с облака, мое тело летит вниз словно камень, а меня вдруг охватывает такая усталость, какую я никогда еще не чувствовала. Она такая крепкая, что мне, пока я падаю вниз, кажется, будто я сейчас могу заснуть самым крепким сном в моей жизни, пока несусь к земле все быстрее и быстрее, и что даже не почувствую, как врежусь в гравий. Только развернув крылья в самую последнюю секунду, я замедляюсь до той скорости, на которой еще можно сесть, а не разбиться; но это несет в себе намного меньше удовольствия, чем можно было бы подумать, и мне кажется, как самый верх моего позвоночника словно разрывает кожу прямо между лопаток. До Сахарного Уголка еще далеко, и то, что мне придется идти до него пешком, меня совершенно не радует.
Я даже не знаю, где нахожусь, и вперед иду только по одному лишь инстинкту. Расплывающаяся нежная зеленая трава под моими копытами и сам их вид, последовательно и равномерно перебирающих по земле, так меня завораживают, что я несколько раз чуть не падаю носом в камни, где я бы наверняка получила заслуженные царапины, но этого того бы стоило, если учесть, как хорошо бы я тогда поспала. Если зов природы до сих пор не покинул меня, как сделал это сегодняшней ночью, оставив наедине с голосами и раздумьем о предстоящих делах, я, наверное, заснула бы самым блаженным сном, убаюканная песней птиц, которые, казалось, призывали меня оставить мое горе позади и упасть прямо здесь, в кровати самой природы – и вдруг, с поразительной ясностью, я понимаю, что эта кровать, которая так сейчас меня манит, и есть то самое ложе, на которое все мы ложимся в конце нашей жизни.
Но не сейчас.
Хвала Селестии, я это сделала. Я могу расслышать какофонию звуков, доносящихся из магазинчика даже сквозь закрытую дверь. Как только я открываю ее, на меня наваливается такая сильная волна криков, что мне чудится, будто она отталкивает меня назад: Кейки метаются взад и вперед между двух их печей, отчаянно пытаясь одновременно следить и за пирогами и за не перестающими плакать двойняшками; тут и там трещат таймеры; шипение масла на штруделе перемежается со звоном упавшего на пол противня; и, в довершение всего, пронзительная свистелка, в которую, надрываясь, изо всех сил дует Пинки.
Это будет долгий, очень долгий день.
— Уху! – кричит Пинки, выпуская изо рта свистелку, которая падает на пол, с громким треском стукаясь о мраморные плитки, — Дэши здесь! Иди сюда – нам много чего нужно сделать! – она одним копытом обнимает меня за шею и буквально тащит на кухню. По дороге я задыхаюсь и уже брызгаю слюной, но этот ор настолько громкий, что из-за него мне уже не хватает сил сопротивляться.
Отпускает она меня только на кухне. Я тут же пытаюсь открыть маленькое окошко, рассчитывая хоть немного глотнуть свежего воздуха; но как только я его открываю, Пинки нахлобучивает мне на голову необычайно тяжелую белую поварскую шапку. Толстый слой муки, остававшийся на ней, маленькими струйками падает мне на щеки и нос. Мои глаза тут же закрываются, а в носу начинает покалывать. Я чувствую, что сейчас чихну и замираю там с открытым ртом, но освобождать меня от этой ужасной пытки мой нос не собирается.
Мое лицо и грива теперь полностью белые, покрытые мукой. Я гляжу на Пинки Пай, ожидая от нее какого-нибудь извинения, но та уже повернулась к чему-то другому. Она, вертя боками, словно на параде, ходит то к печи то к счетчику и бубнит себе под нос какую-то безвкусную веселую песенку, которая, если учесть мое везение, наверняка застрянет у меня в голове.
— Пинки? – говорю ей.
— М-м? – она останавливается и поворачивает ко мне голову.
Я угрюмо на нее гляжу так, чтобы со стороны я была похожа на избитого потерпевшего, глядящего на ответчика на слушании гражданского суда. Тяжело вздохнув и быстро заморгав глазами, я пытаюсь, чтобы она сама поняла, что к чему.
Но вместо этого Пинки, наклонив голову набок, просто глядит на меня в оба глаза.
— Что мне нужно делать? – говорю я, увидев, что мои тонкие намеки никак до нее не доходят.
— Сюда, здесь есть кое-какие ингредиенты. Мука, сахар, ваниль – две части, две части и одна часть. Легко! – говорит она и снова разворачивается к печи.
Я вздыхаю и перед моим лицом в воздух взметается облачко муки. Оно замирает передо мной, а я смотрю на него и жду, пока оно упадет с моей дороги на пол, но оно так и не падает. Облачко все висит там, и я могу рассмотреть маленькие крупинки муки, вертящиеся вокруг себя; их движение абсолютно беспорядочное, но в них самих есть определенная организация, уберегающая их от столкновения, какая-то гармония, на дающая им разлетаться в стороны и держащая их вместе в таком, кажется, огромном количестве. Поэтому, они и не улетают. Крупинки, подлетая ко мне, словно просят отпустить их друг от друга. Я не хочу с ними драться, поэтому просто обхожу облако.
Я смотрю на бутыли, вокруг которых стоят несколько коробок с мукой и сахаром. Несколько из них открыты, на столе стоят еще десять штук, полностью запакованных, а оглядев пол всей кухни, я замечаю, что всего здесь пятьдесят или даже шестьдесят таких коробок. Рядом с огромной миской стояло четыре или пять громадных бутылей с ванилью, наверное, по восемь литров каждая. Но сейчас от всего этого осталась маленькая, уже открытая бутылочка, стоявшая рядом.
Я тянусь к ней, но мое копыто слишком тяжелое – бутылка выскальзывает, переворачивается и падает на стол; из нее на скатерть и пол выливается мутная ваниль. Бутылка не была очень полной, и мутное содержимое льется из нее маленькой, медленной и тягучей струйкой, которая, кажется, вовсе никуда не торопится. Я смотрю, как на столе собирается маленькая лужица. Чем больше она становится, тем больше тяжелеют мои глаза.
Я замечаю, что самые простые чувства теперь стали сильнее – а именно, боль. Когда я сжимаю вместе зубы, мне кажется, словно каждый из них растрескивается до основания. Когда я слегка натыкаюсь грудью на край стола, мне кажется, словно нож пронзает все мое тело. Даже тупой край бутылки, когда я прикасаюсь к нему копытом, переливая ваниль в миску, режет сильнее, чем должен был.
Сколько нужно частей ванили, сахара и муки? Две, одна и две? А сколько я уже положила? Это разве важно? Я справлюсь… Я справлюсь с этим прямо… Ну, наверное, когда-нибудь в другой раз.
Я кладу голову на прилавок и слышу убаюкивающий гул печи, урчащей где-то недалеко, слышу, как открывается и закрывается дверь, пока Пинки приносит на кухню еще больше коробок. Я уже больше не слышу Кейков и их жеребят. Этот гул такой успокаивающий, такой тихий и приятный, а из-за вибрации печи моя голова качается на столе то вперед то назад… то вперед то назад…
Мои глаза тут же открываются, как только я чувствую, что кто-то положил мне по плечо копыто. Я поворачиваюсь и гляжу на Пинки.
Я думала, что она разозлится на меня за то, что ничего полезного я так и не сделала, но она смотрит на меня с какой-то печальной и даже милой улыбкой.
— Ты ведь не хотела сюда приходить, да? – спрашивает она меня.
— М-м? Нет, нет, нет, — говорю я, протирая копытом глаза, — просто немного устала и все.
— Все хорошо, Дэши, — говорит она, и в голосе ее нет ни единого упрека. – Мы здесь управимся. Иди домой и хорошенько поспи.
Она имеет в виду именно то, что говорит; и я вижу теперь настоящую, искреннюю подругу. Это не одна из тех уловок, на которой тебя старается подловить каждый встречный – обманчивый риторический вопрос, когда ты будешь жалеть, если ответишь не так, как хочет тот, кто задает тебе такой вопрос, и когда он не показывает, что навеки обижен на тебя, если ты все-таки соглашаешься на такое с виду дружелюбное предложение.
Я смотрю на Пинки, а потом оглядываю кухню. Кругом стоит настоящий бардак, а из соседней комнаты доносятся скрежещущие словно шлифовальная машинка визги жеребят вперемешку с унылыми криками их родителей, переругивающихся между собой.
Я снова перевожу глаза на Пинки, и когда вижу, что она абсолютно равнодушна к творящемуся вокруг хаосу, я поднимаюсь с прилавка, прямо встаю рядом с ней, раскрывая глаза так широко, насколько мне позволяет остаток сил, и говорю без сомнений, без иронии и без раздражения:
— Пинки Пай, я ничего больше не хочу в этом мире, кроме как быть здесь, с тобой.
Я думала, что она подпрыгнет вверх и закричит во все горло, как она обычно так делала в таких случаях, но, к моему величайшему удивлению, она этого не сделала. Она только кивает ине и говорит:
— Это хорошо, Дэши. Я очень рада.
Наступает молчание. Я стою там, смотрю на нее, а внутри словно трепещу от радости. Внутри себя я чувствую, только лишь на одну секунду чувствую эту маленькую искорку, которая до сих пор освещала всю мою жизнь и которая вот уже два дня была мертва. В этот момент я забываю свою усталость; меня переполняет чувство абсолютного, неизбывного восторга и ликования. Быть на самом дне жизни, а затем, всего за одно мгновение, оказаться на такой высоте, что у голова ходит кругом; но пока я стою на той вершине и гляжу вниз, все снова кажется привычным, и я снова смотрю вверх, с распростертыми копытами ожидая, как мир преподнесет мне самое лучшее, что у него есть.
Но реальность, как обычно, ничему не пересилить, и желание поспать после двух бессонных ночей до сих пор являлось самым сильным желанием, которое только может быть у пони. И так же стремительно как и за секунду до этого, я падаю с вершины и врезаюсь в камни, лежащие у самого подножия. Я чуть не падаю с копыт на пол и удерживаюсь только от того, что еще сильнее протираю глаза и издаю горлом какой-то глухой стон.
— Почему бы тебе не отдохнуть? — говорит Пинки. – Сюда, тут у нас уже есть готовая партия; поешь со мной!
Она ставит на стол передо мной поднос, на котором стоят кексы, слепленные из ванильного белого теста, с необычными завитушками в центре, похожими на водоворот, и покрытыми красной и синей глазурью. Еще до того, как я успеваю взять один, Пинки хватает целых два и за один присест запихивает их себе в рот.
— Попробуй, — бубнит она. – Очень вкусные!
Я беру тот, который ближе всего ко мне, и, повозившись немного с оберткой, откусываю от него небольшой кусочек. И тут же вздыхаю, наконец его распробовав. Это не один из тех ужасных, ненастоящих и каких-то пластиковых кексов, которые огромными партиями пекут и продают в общественных магазинах. В этом кексе была заключена вся любовь и забота, которую могла вложить в него только Пинки Пай. А именно это и меняло все в мире. Она и правда заслуживала называться профессионалом своего дела.
Я медленно откусываю маленькие кусочки кекса, наслаждаясь и тем, какой он вкусный, и тем, насколько он вкусный. Глазурь довольно оригинальная, немного странная, правда, но она так хорошо смотрится с ванилью и так хорошо дополняет общий аромат, что я уже и не могу представить, какой бы был вкус без нее. Я ни коим образом не любительница кексиков, но этот мне все равно ужасно нравится.
Расправляюсь я с ним за добрых пять или шесть минут; но когда заканчиваю, мне до смерти хочется еще. Я оглядываюсь на поднос, но там вижу только один-единственный кекс, окруженный маленькими кусочками теста, оставшимися от предыдущих. Я смотрю на Пинки Пай: щеки у нее раздулись, и всякий раз, когда она пережевывает свой кекс, из ее рта летят крошки.
Вскоре она его съедает и, когда тягучее тесто добирается до ее желудка, кладет копыта себе на грудь.
Она испускает довольный стон, ее глаза закатываются — но тут она тоже глядит на поднос, замечает оставшийся там кекс, смотрит на меня, затем снова на кекс, и так переводит взгляд то на меня то на него.
Она приоткрывает слегка рот, ее язык болтается их стороны в сторону, когда она спрашивает меня:
— Сколько ты съела?
— Только один.
Ее дыхание становится быстрым и мелким, ее глаза расширяются, неотрывно глядя на последний кекс. Тело Пинки начинает вздрагивать, я вижу, что она изо всех сил старается унять дрожь.
И сейчас я полностью понимаю, с чего это на нее нашло. Кекс был просто изумительным, и я страсть как хочу еще один; но когда я вижу, как сильно его хочет Пинки, как отчаянно она с собой борется, я, смягчившись, вздыхаю и говорю:
— Все нормально, Пинки. Можешь съесть его.
Она снова смотрит на меня и мягко улыбается. Выражение этой маниакальной страсти пропадает с ее лица.
— Нет, все в порядке. Я и так много съела. Съешь лучше ты.
Я гляжу на поднос и одна тревожная мысль, пугающая мысль не дает мне сдвинуться с места, и я думаю, что Пинки, наверное, сейчас может думать о том же самом. Я наклоняюсь к ней и говорю громко, смело и уверенно, пытаясь отогнать эту мысль от нас двоих:
— Пинки, говорю тебе — съедай. Это так глупо, что меня совсем даже не волнует. Я не питаю никаких чувств к этому кексу; и я точно и совершенно однозначно тебе говорю — я не буду думать о тебе хуже, если ты возьмешь его себе. Если ты не верила мне раньше, то поверь сейчас. Я еще никогда в жизни не была так уверена...
Она что-то недоверчиво бормочет, а потом вдруг взрывается звонким смехом. Я чувствую себя нелепо. Что во имя Эквестрии я ей сказала?
— Ну конечно не питаешь! — говорит она наконец. — Да ладно тебе, кто бы стал приписывать себе такие чувства к кексу? Это было бы просто смешно.
— Что? Ты его не хочешь?
— О, не пойми неправильно; я ужасно его хочу. Но... но еще больше я хочу, чтобы он достался тебе.
Я уныло вздыхаю и снова смотрю на стол. Кекс вдруг больше не кажется мне таким вкусным.
— Какая... Какая ты благородная, — говорю я себе под нос.
— Благородная? — переспрашивает Пинки, наклонив голову набок. — Нет, это совсем не благородно! Я бы сказала, это довольно эгоистично.
Мои уши тут же навостряются; я смотрю на нее, внимательно разглядывая глаза, пытаясь найти скрытый смысл этих слов, но на ее лице то же самое безмятежное выражение, какое есть всегда.
— Что? Как это может быть эгоистично — отдать этот замечательный кекс мне, а не оставить для себя?
— Ну разве это не очевидно? Здесь, передо мной, сейчас две вещи, которые я на самом, на самом деле люблю: ты и кекс. Но тебя я люблю больше, чем кекс. И мне будет намного радостнее отдать его тебе, чем съесть самой. Я это решила, думая не о твоих мыслях и чувствах — я решила это только потому, что я так хочу.
Я никогда еще не слышала, чтобы Пинки так говорила. Ее голос был каким-то чужим, словно ею что-то овладело. О чем это она? Как она может такое говорить?
— Но... Но, — лопочу я как дура, — это... не на самом деле эгоистично.
— Ну, а мне кажется, что так оно и есть, — говорит она. Но говорит без намека на сомнение или разочарование. И до сих пор улыбается. — И мне хорошо.
— Но ты ведь самая последняя пони из всех моих знакомых, которую можно назвать эгоистом! Кто постоянно ни с того ни с сего вдруг затягивает песню о том, как сильно она любит заставлять друзей улыбаться?
— Да, вот именно: как сильно я люблю заставлять друзей улыбаться.
Я, ошеломленная, отхожу назад.
Она поднимает бровь, словно удивленная.
— А ты этого не знала? Давай, Дэши, об этом даже думать не надо! То есть, конечно, если не приглядываться, то легко подумать, что так много всяких дел кажется самоотверженными и благородными; но если ты действительно, на самом, самом деле поглядишь, то все они окажутся эгоистичными. И еще, когда ты на самом, самом, самом деле посмотришь, то разве это так уж плохо? Каждый год в этот день я смотрю на всю эту муку, сахар, ваниль, из которых нужно будет приготовить столько разных булочек и кексов, и мой хвост трясется от одной мысли о том, сколько же много тут будет работы. Но, скажу я тебе, Дэши, в конце дня, когда я достаю из печи последний противень, я очень горжусь собой, что выполнила поставленную перед собой задачу. Я счастлива, потому что попыталась сделать все самым лучшим образом, и я это сделала. И только из-за своих попыток добиться лучшего у меня теперь есть самые лучшие друзья на свете, как ты – и я люблю тебя. Я очень счастлива от того, что люблю тебя.
Она подходит ко мне, кладет копыто мне на плечо. Мое тело теперь словно камень, и ее копыто твердое и крепкое.
— Верь мне, — говорит она, — когда я говорю, что ты мой друг и что я делаю для тебя что-то, потому что мне самой нравится делать для тебя что-то, – ее глаза будто выступают из глазниц, в то время как мои только залезают все глубже. – Я хочу, чтобы это было ясно: тебя я ценю намного больше, чем кекс.
И тут все мои чувства, все мысли, желания и страхи, которые, казалось, все это время боролись друг с другом, разрывая меня на клочки, сливаются в единое и наполняют мое тело чувством освобождения. Короткий крик вылетает из моего горла; в нем слышится страх. И на самом деле: это мое маленькое сомнение в самой себе наконец выставлено вон из моего теперь безупречного существа. Из меня ушло еще очень многое; но все это теперь так раздавлено весом моей новоприобретенной уверенности, что все, что от него осталось — этот маленький, жалобный крик. Я встаю, как несколько секунд назад, но теперь я неописуемо выше, чем раньше, и я чувствую, как стремглав несусь к голубому небу. Кажется, нет предела тому, насколько высоко я могу взлететь, и кажется, я даже не останавливаюсь. Я только лечу выше… и выше… и выше…
Слезы брызжут из моих глаз, и я крепко обнимаю Пинки.
— Спасибо, спасибо тебе, Пинки, — задыхаясь, шепчу я, — я тоже ценю тебя больше, чем кекс.
— Ну что ты, — весело говорит она, — успокойся. Это же просто маленький кексик.
Я громко смеюсь и выпускаю ее из объятий. На щеках я до сих пор чувствую слезы.
— Да, — говорю я, вытирая их и все продолжая смеяться, — да, это просто маленький кексик. – Я хватаю нож, лежащий на столе рядом, и одним махом разрезаю оставшийся кекс на две половинки. Взяв одну из них, я целиком засовываю ее себе в рот. Когда аромат щекочет мне язык, я снова смеюсь. И Пинки тоже смеется, взяв себе другую половинку.
Пока она жует ее, она говорит, и крошки вылетают из ее рта:
— Большое спасибо тебе, Дэши, что пришла меня со мной повидаться. Я очень этому рада. Я и сама могла бы все испечь, но это, наверное, было бы так скучно. А теперь все хорошо; я пообедала с тобой и теперь счастлива. На самом деле, это и есть та работа, которую я так хотела, чтобы ты сделала, но для меня она была самой важной. Ты выглядишь очень несчастной; тебе и правда нужно пойти домой и хорошенько вздремнуть.
— Нет, — говорю я, только что проглотив свою часть, — я пришла сюда, чтобы сделать работу, которую пообещала сделать, и я сделаю ее ради…
Я останавливаюсь на секунду. А потом продолжаю:
— Ради своей честности.
И как только я касаюсь бутылочки с ванилью, время, кажется, включает первую передачу. Я перестала замечать пролетающие мимо часы и совсем не видела, как коробки с ингредиентами, стоящие у моих копыт, пустеют все больше и больше. Я, однако, помню, как смеялась над какими-то словами Пинки Пай, как бросалась в нее глазурью, уклонялась от муки, которую она, в свою очередь, бросала в меня, и как потом скользила по разлитой на полу лужи ванили. Но, как бы все там ни было, когда я убирала весь получившийся беспорядок, я увидела, что коробок на кухне больше не осталось, визги жеребят затихли, а вокруг стало намного темнее.
Я смотрю на целые курганы кексов, горкой стоящих один на другом и буквально заполонивших собой всю кухню, и через маленький проход между ними я могу выглянуть на улицу. Солнце только что скрылось за горизонтом.
— Отличная работа! – говорит Пинки, счастливо жуя кекс. – Мы справились гораздо быстрее, чем я думала.
Я смеюсь, пока пытаюсь протиснуться между плотно сложенными друг к другу горками.
— Хочешь остаться на ужин? – спрашивает она.
Я весело на нее смотрю:
— А у тебя есть что-нибудь кроме кексов?
— Ну… может быть, — говорит она, оглядывая кухню.
— Прости, Пинки, но я еще должна сделать кое-что, прежде чем идти домой. Я потом к тебе приду, хорошо? – пока я это говорила, она запихнула себе в рот пять или даже шесть кексов, поэтому ответить мне она уже не может, а только кивает и что-то бубнит.
Каким-то образом мне удается найти дорожку к входной двери. Я распахиваю ее. Там меня встречает прохладный ночной ветерок, и я с головой бросаюсь в его объятия. Я бегу вниз по улице, бегу сначала рысцой, затем легким галопом, потом бегу уже в полную силу, пока наконец я больше не чувствую земли под своими копытами, летя вперед, изо всех сил махая крыльями.
Мир открыт для меня. Через его сияющие двери я вижу долгую дорогу, ведущую сквозь них, и мгла, застилавшая ее, теперь бесследно исчезла. И с машиной, несущей меня по это дороге вперед, на самом деле, было все в порядке. Я ошибочно приняла один из самых важных ее звуков как дефект; и, как твердили мне ничего не знающие копыта, я пыталась исправить этот дефект, и чем больше он хрипел и плевался, тем больше вредного я вливала туда, следуя советам всех встречных пони. А сейчас все ушло, сейчас все чисто. Машина едет точно так, как ей и нужно было ехать с самого начала, и никогда еще я не чувствовала, чтобы она ехала так быстро.
Теперь я понимаю, почему другие понятия "добра" были такими сложными, такими невозможными: потому что чтобы принять их мне требовалось пожертвовать собой — чему мое неповрежденное подсознание никогда бы не позволило случиться — и не давала этому ни оправданий, ни аргументов, ни объяснений, кроме каких-то туманных рассуждений о самоуничтожении ради самого самоуничтожения.
Все это время со мной все было в порядке. Гордость, которую я ощущала, была не симптомом болезни, а наградой за мою добродетель, наградой за достижение того, что я от себя и ожидала, и это чувство было верным знаком, что я наконец заслужила право называть себя "Я". Я жила только по своим интересам — и есть ли в мире причина, по которой это может быть плохо? Может ли быть здесь дано хоть одно слово, хоть один весомый и крепкий аргумент? Я великолепна; за всю свою жизнь я сделала такие великие вещи, что я должна только гордиться — и ни одно чужое слово не может ни отнять эти вещи от меня, ни сделать их менее важными, чем они есть на самом деле.
Мои друзья, те, кого я люблю и кого я ставлю неописуемо выше, чем любого другого пони, будут любить меня за то, кто я, а не за то, кем я буду притворяться.
Если всем вокруг позволено судить мои поступки, то мне тоже позволено их судить. Я обещаю, что судить буду честно и беспристрастно; в конце концов, я сужу того, о ком я самого высокого в мире мнения. Но я никогда не скажу ему что-то менее значимое, чем это есть на самом деле; просто ради того, чтобы умиротворить находящихся рядом пони, которые — по какой-то мистической, необоснованной ни на чем причине, которую я никогда не пойму и даже стараться не буду — говорят мне, что жизнь, основанная на тех принципах и качествах, которые я ценю, вовсе не смысл всего существования и всех радостей.
Мудрость от Пинки Пай — кто бы мог подумать!
Какой жалкой я была эти два дня. Когда я их вспоминаю, меня вновь передергивает, но не от того, что я тогда сказала, а от того, как вела себя дальше. Поистине презренно, Рейнбоу Дэш. Ты была такой жалкой, дуясь на себя в своей комнате и домах твоих подруг! Как ты могла сомневаться в себе? Никогда больше не позволяй этому случиться. С этого момента ты держишь голову высоко — не так, как раньше, когда это было похоже и на притворства, и на сомнения — а стоишь прямо, стоишь не на высокомерии и преувеличении всего вокруг, а на полной уверенности в себе и в своих собственных ценностях.
Что ты скажешь тем, кто заявит тебе, что твои убеждения неверны, что сама ты высокомерна и эгоистична, а то, что тебе дорого, на самом деле аморально?
— Если это аморально, тогда судите меня за то, кто я есть, — громко говорю я вслух, приближаясь к двери библиотеки.
Я тяну дверь. В моих копытах она поддается так легко. Я перехожу — нет, "перехожу" это не то слово — точнее будет сказать, я перепрыгиваю через порог и скачу дальше мимо стеллажей.
Я вижу, как Спайк что-то запихивает на полку. Как же мило у него это получается!
— Привет, Рейнбоу Дэш, — говорит он мне.
— Привет, Спайк! — отвечаю я. Я чувствую, как улыбка у меня на лице становится все шире. Щеки начинают болеть.
— Рейнбоу Дэш вернулась? — слышу я за стеллажом голос Твайлайт. — Ой, привет! Так мило, что ты уже два дня подряд заходишь меня проведать. Что я могу для тебя достать?
— Я бы хотела взять "Доблестного Эгоиста", пожалуйста.
Она подходит к своему столику регистрации и достает из-под него маленькую книжку в мягкой обложке.
— Я чувствовала, что ты вернешься за ней. Спайк, в конце концов, ее нашел, а я спрятала ее для тебя.
— Спасибо, Твайлайт! — говорю я. — Я очень тебе благодарна.
Ее рог светится фиолетовым светом, к ней со стола подлетает охваченный таким же сиянием штампик. Книга тоже начинает светиться, ее первая страница переворачивается, и штампик с силой опускается на изображенную в ее уголке сетку.
Я даже поднимаюсь на несколько футов вверх, когда книга подлетает ко мне.
— Ну вот, Рейнбоу Дэш, — срок до тридцатого мая.
Я смотрю на обложку зажатой в копытах книги. На ней нарисован жеребец. Его лицо словно высечено из мрамора; он стоит против ветра, который развевает его длинную гриву, а выражение его лица твердое и непримиримое, как если бы он говорил всему обществу, самой Селестии: попробуй-ка расколоть меня. Давай, только попробуй.
Он самый прекрасный пони, которого я когда-либо видела в своей жизни.
— И помни, что я сказала, Рейнбоу, — говорит Твайлайт. — Помни, что ты читаешь. Я предупредила тебя, что автор был сумасшедшим.
Я гляжу на нее с улыбкой и говорю ей твердым, низким и непримиримым голосом.
— Может быть, она была сумасшедшей, может быть, и нет. Я не знаю. Но, в любом случае, судить это буду я.
Она кивает мне, словно понимая, о чем я говорю. Я киваю ей в ответ, поднимаю голову наверх и смотрю на распахнутое окно под самым потолком библиотеки.
Это сложный прием. Тебе приходится рассчитывать высоту окна и то, под каким углом ты в него влетишь; и прежде чем начать, ты должен точно знать, что твои расчеты верные — потому что это единственное, на что ты можешь положиться, единственное, что может помочь успешно вылететь наружу. Ты должен в одиночку определить нужную скорость и угол, под которым должен будешь стремительно лететь вверх; когда ты войдешь в штопор, и пока не сделаешь полный оборот вокруг себя, вверх тебя будет тянуть только твоя инерция, а вниз — сила притяжения, которая абсолютно не зависит от того, каким был подъем. Ты почти не будешь контролировать ситуацию, поэтому эти решения и расчеты определят, пройдешь ли ты препятствие или нет. Если ты решишь неправильно, если полетишь слишком низко или слишком высоко, твоя голова вмажется в стену, что, к моему стыду, случалось со мной уже очень много раз.
Но я выяснила, что если ты хотя бы на секунду сомневаешься в себе, пока набираешь высоту, ты абсолютно точно промахнешься. Если в твоей голове есть хотя бы мельчайший кусочек сомнения, что твои расчеты неверны, то у тебя нет шансов. Однако если ты примешь верное решение и, прежде всего, будешь в нем уверен, тогда... ну, того, что ты это сделаешь, никто не обещает, но если ты спрашиваешь себя, когда мне начинать поворот — или, что еще хуже, вообще отказываешься от своих решений из-за тех, кто на тебя смотрит — твои смущения и сомнения станут только сильнее.
Но не в этот раз. Просчитав все про себя, я начинаю крутиться, но ни разу на мои глаза не попадается красный цвет кирпичной стены; все, что я вижу, это только облака за окном. Я легко прохожу через него: идеально выполненный штопор, во время которого я словно превратилась в тонкую иголочку.
Кажется, Клаудсдейл совсем недалеко отсюда, и я лечу в его сторону. По пути я думаю о том, что случилось два дня назад, и о том бедном новичке. Йов, его звали Йов. Очень жаль, что его больше нет рядом с нами, но сейчас я как никогда счастлива быть живой, счастлива жить и брать то, что мне предлагает жизнь. Я была готова прожить жизнь в два раза труднее и в два раза замечательнее, ради того, кто больше уже не сможет увидеть ее чудес.
Пока Клаудсдейл закрывается впереди, я могу разглядеть мой возвышающийся в облаках домик. Это мой дом? Ну конечно. Я знаю, что я живу там, потому что Рейнбоу Дэш живет там, а я и есть Рейнбоу Дэш. Я и есть Элемент Верности.
Верности к кому и чему? Теперь я могу ответить на этот вопрос однозначно и уверенно: я верна своей жизни и тем вещам, которые делают ее прекрасной. И мне нужно начать размышлять над тем, как лучше и быстрее взрастить их в самой себе.
Но прежде всего мне надо поспать. Боже мой, как же я устала.
Комментарии (14)
Качественная жуть. Оставляю зелёную подкову.
Эм, Рэрити хочет давить на Рэйбоу Дэш?
В психологическом плане, разумеется.
Translated,С помошью тебя я узнал что Рэрити [цензура]
Я спрашиваю "Почему", я спрашиваю "Почему",
Никто мне не отвечает,
Я просто спрашиваю "Почему"
Хех, название напомнило песню Enigma: Why.
Есть над чем подумать. Спасибо за перевод!
Это последнее, что она хочет делать. То есть не хочет она (по крайней мере, на словах).
Как-то не по себе мне от этого Фанфика. ПЛЮС
Дочитал. Чтож...переведено хорошо.В самом рассказе СПГС-а ну ОЧЕНЬ много.Но,так как именно на ангст сделан акцент, это даже как-то гармонично.Рассказ немного походит на "Когда мне было тридцать", где Рейнбоу тоже СПГС-ит. Но отличается тем, что тут концовка таки "happy end!",что меня даже порадовало, ибо я думал, что РД будет так всю жизнь проклинать себя.Хах, и ответ на ее вопрос дала никто иная, как Пинки Пай, которая вроде бы легкомысленная на первый взгляд,а нет. Мораль такова: будь собой.И гордость — не всегда плохо. Годный жуткий фанфик. Копыто вверх!
Читая этот фанфик, наблюдал с интересом за душевными терзаниями Дэш и её поиском назначения в виде элемента. Ну, как говорится, хорошо всё, что хорошо кончается, и хорошо что она сделала правильные выводы для себя и определилась. Хотя я всё ещё сомневаюсь, что она так сказала бы при несчастном случае...
"Теперь все тебя ненавидят. В конце конов, тебе все-таки придется вернуться на работу и сорок часов в неделю терпеть их презрительные взгляды, то, как"
А вот тут опечатка, единственная, которую я увидел.
Спасибо.
Очень хороший рассказ. Он чётко передал все мои чувства со стороны Дэш. Я тоже сталкивалась с подобными ситуациями, и тогда меня прожигали тысячи презрительных взглядов. Но, в отличии от Рэйнбоу, мне не к кому было обратиться, и мне лишь остаётся читать этот фанф>~< ^^))))))
^^))))) Спасибки и зелёное копытко!)))
Чувство вины — страшная кара... Из-за такого можно легко в "бездну" упасть. Хорошо, что Рейнбоу сумела выйти к свету.
Спасибо автору и переводчику!
Прекрасно.