Вещи, что Тави говорит
Верные вещи (Loyal Things)
Видеоролик недоступен
Двери лифта распахиваются, и первое, что я вижу, это бледное лицо Бон-Бон. Она поворачивается к нам, голос сыплется сине-золотыми обрывками.
– Винил! – она сглатывает. – Он умом тронулся! Возомнил себе, будто может просто сбежать с Октавией на спине!
– Уверяю вас, юная леди, ничем я не тронулся.
Я пробегаю мимо Бон-Бон, пронзая взглядом отделение интенсивной терапии. Группа медсестёр и санитарок неловко ёрзает в сторонке, в то время как Опуленс и его слуги катят дорогие, изготовленные на заказ носилки в ту самую палату, из которой доносится тяжёлое дыхание цвета индиго.
– Медсестра Редхарт заверяет, что, благодаря её терапии, Октавия придёт в норму в течение нескольких часов, – седеющий жеребец поправляет манжеты рукавов своего костюма и вздыхает. – Я хочу, чтобы она вернулась домой, где её будет окружать роскошь, вместо того чтобы продолжать находиться в этом... стерильном саркофаге.
– Только вот, этот затхлый саркофаг спас её жизнь, приятель! – срывается голос Лиры.
– Мммм... действительно. И за это больница Понивиля заслужила моё глубокое уважение, – говорит он. – Но в дальнейшей опеке нет никакой необходимости. При всём моём уважении, моя дочь заслуживает уюта... не говоря уже о здоровой дозе реальности. И в этом городе она ни того, ни другого не получит.
– Чего?! – Лира моргает.
– Этот... продолжительный отпуск Октавии здесь, в Понивиле, был крайне любопытным экспериментом, но не более. Всё, что он принёс ей, это нищета и несчастья, – Опуленс качает головой. – Что ж, с этим покончено. Она – Мелоди, и я не потерплю того, чтобы её страдания на этой… грязевой ферме продолжались.
– Вы вообще себя слышите?! – Лира усиленно моргает. – Вы собираетесь увезти Октавию от её карьеры! От её друзей!
– Большинство чистилищ раскрашены в приятные глазу цвета, – зевает Опуленс, жестом приказывая слугам вкатить носилки в палату Октавии. – В конце концов, именно такие цвета и выманили Октавию из её поместья. Но я прощающий отец. Её примут обратно в Троттингем с радостью и предоставят все удобства Дома Мелоди. Всё будет так, будто последних десяти лет никогда не было.
– О... конечно, и это же так здо́рово, – шипит Лира, нахмурившись. – Просто взять полный контроль над всеми решениями своей дочери, словно она какая-то заводная игрушка, которой можно управлять, как заблагорассудится!
– Слова истинного поэта, – бубнит Опуленс. – Побирающегося поэта, – он прищуривается на Лиру. – Как там тебя звали?
– Хартстрингс. Лира Харт…
– Если вы не Мелоди, то этот разговор окончен.
Пока Лира стискивает зубы, Бон-Бон расхаживает взад-вперёд, тяжело дыша.
– Разве... разве мы не можем что-нибудь сделать?! – она смотрит на меня. – Принцесса! Винил, приведи Твайла…
– Мы с её величеством уже подробно обо всём поговорили, – говорит Опуленс, заглядывая в палату Октавии, пока его слуги входят внутрь один за другим. Я чувствую, как струи индиго колеблются, словно водянистый ручей разделяется надвое. – Закон Эквестрии гласит, что живой родственник имеет власть над иждивенцем, находящимся в плохом состоянии здоровья.
– Иждивенцем?! – Бон-Бон заикается. – Ваша дочь – взрослая кобыла!
– И на что, по твоему мнению, она жила все эти годы? – он со скучающим видом приподнимает бровь. – На чаевые официантки?
– Но...
– Хоть никто из вас, вьючных животных, и не знает, но официально Октавия никогда не покидала поместье Мелоди, – он делает глубокий вдох. – Вся эта эскапада началась как подростковая шалость, и теперь, как любящий отец, я намерен положить этому фарсу конец.
– Я ни на секунду не поверю, что принцесса Твайлайт действительно позволила вам это, – ворчит Лира.
Опуленс поправляет свой костюм и галстук, сжимая челюсть.
– Её Королевское Высочество... по-видимому, искала какую-нибудь бесполезную лазейку в законах Эквестрии. Я далёк от того, чтобы понимать её мотивы, но я не могу позволить себе ждать её решения, которое может и не прийти. Моей дочери необходимо здоровое восстановление, которое невозможно здесь.
– О, я поняла! – Лира горько улыбается. – Значит, пока Твайлайт занята юридической ерундой, ты вздумал, что можешь просто сбежать с нашей подругой! – она шаркает копытом по кафельному полу. – Что ж, подумай ещё раз.
– Моя дорогая бард, оглянись вокруг, – Опуленс машет копытом в сторону неподвижного больничного персонала. – Здесь не о чем думать. Я имею полное право на перевозку своей дочери. Наше поместье располагает достаточными ресурсами, как медицинскими, так и терапевтическими, чтобы обеспечить её всем, что ей может понадобиться.
– Угу… – Бон-Бон шмыгает носом, несмотря на свой суровый вид. – За исключением уважения.
– Я разумный жеребец, – говорит Опуленс. – Именно поэтому я предпочту проигнорировать это оскорбление, – он фыркает. – Вы все думаете, будто вы её "лучшие друзья"... будто вы обогащаете жизнь моей дочери каждый день. Могу я спросить, каким таким образом? – он машет копытом в воздухе. – Деньгами? Судя по положению вещей в городе, эта мысль просто нелепа. Может быть, радостью? – он качает головой. – Одни прихоти с ветреностью не обеспечат её достойной пенсией... или семьёй. Кто-нибудь из вас хотя бы задумывался об этом? Или вы все были слишком заняты тем, что вливали вино и другие пороки в глотку моей дочери?
Бон-Бон моргает.
– Ээээ... эммм...
– Так я и думал. – Опуленс хмурится. – Пока она остаётся в этом городе, сама её жизнь... заморожена. В постоянной погоне за ниче́м, – его взгляд устремляется в мою сторону. – Не то, чтобы я ожидал, что вы это осознаёте.
Я не осознаю. Я не думаю. Всё, что я делаю, это трясусь. Я вижу красное, и это не его голос.
– Это... не... вам решать, – рычит Лира. – У вашей дочери здесь своя жизнь! Карьера! Будущее.
– Всё, что у неё есть, — это мечта… да и та мёртвая, – он резко выдыхает. Пурпурный и коричневый. – То же самое заблуждение, что утащило её прочь из Троттингема, оседлав кровавую волну злобы и горечи. И ради чего? Свободы? – он качает головой. – Всё, что я когда-либо хотел, это направить её по здоровому пути к успеху, но ей этого было мало. Нет... ей нужно было погрузиться с головой в свои глупые мечты о музыке и славе. Я долго это терпел, но хватит, – он поворачивается ко мне. – Потому что, видит Селестия, я не позволю ей провести здесь ещё хоть один день... братаясь с крестьянами... преполняясь ими, медленно становясь такой же эгоцентричной шлюхой, какой была её мать…
Лира наклоняется вперёд, чтобы возразить, но её опережает ярко светящийся стул, пролетающий мимо неё... и врезающийся прямо в лицо Опуленса.
Крики.
Кровь.
Стул крутится, вертиться и врезается в морду Опуленса снова.
Санитарки и медсестры вздрагивают. Слуги оборачиваются. Глаза широко раскры.
– Винил! – Бон-Бон за много миль отсюда, пронзительный алый.
Я уже не могу различать цвета. С кряхтением я снова направляю свой череп на ослепляющий горизонт, и мои уши щекочет грохот разлетающегося на мелкие кусочки от удара в грудь жеребца стула.
– Винил, прекрати!
Слишком поздно. Дело сделано. Глухой удар спины Опуленса о кафельный пол, подёргивающегося всем телом, ставит финальную точку.
Моё зрение возвращается, и всё, что я могу делать, это кипеть. Больница внезапно наполняется миллионом ошеломляющих игл. Я бросаюсь вперёд, ощущая всё своими лейлинами.
Я прохожу не более пяти дюймов, прежде чем ближайшие санитары хватают меня сзади, удерживая на месте. Требуется три здоровых жеребца, чтобы зафиксировать меня, но я продолжаю пытаться брыкаться. Где-то на периферии моего зрения Бон-Бон в ужасе прикрывает лицо копытом, в то время как мятно-зелёная единорожка смотрит на меня с разинутой челюстью.
Спустя миллисекунды отделение интенсивной терапии превращается в алый концертный зал, наполненный орущими голосами.
– Прекратите это!
– Хватит уже!
– Держите её крепче!
– Мистер Вон Мелоди... вы в порядке?
– Медсестра! Нужна медсестра!
– Мрмммффф... нет...
Я моргаю, моя борьба резко прекращается. Этот последний голос...
Даже Бон-Бон и Лира шокированы настолько, что перестают пялиться на меня. Все оборачиваются и видят, как Опуленс медленно встаёт с помощью одного или двух слуг. Его морда обильно кровоточит и пульсирует. Так что ему приходится зажмуривать один глаз под свежим синяком. Тем не менее, он делает глубокие, спокойные вдохи, снова поправляя свои манжеты. Слуга протягивает ему носовой платок, и он аккуратно промокает им нос. Всё это время его холодные глаза не отрываются от меня.
Он дышит, очень синими вдохами. Он хрипло произносит краем рта:
– Собирайте мои вещи. Мы уезжаем.
– Но, сэр. Ваша дочь...
– Оставьте её, – говорит он, его глаза всё ещё прикованы к моей фигуре на полу. – Теперь... теперь мне всё ясно. Забрать её было бы равносильно разжиганию наибестолковейшей войны. Мои финансы, безусловно, способны выдержать подобный удар. Но моё здравомыслие? – он медленно качает головой. – Все эти годы она непрестанно доказывала, помимо других вещей, что оно того не стоит, – он сглатывает. – Уже не стоит.
Тишина.
Я всё ещё киплю от злости, паря на малиновом облаке в объятиях санитаров.
Наконец он поворачивается и свирепо смотрит на своих слуг.
– Я сказал, собирайте мои вещи, – ворочается его язык. – Мы уезжаем.
– Сэр, да, сэр. Сию минуту, сэр.
Слуги выносят носилки обратно из палаты. Один за другим они уходят, а сонный индиго Октавии остаётся.
Я вздыхаю с облегчением... но это не конец.
– Очевидно, что моя дорогая дочь выбрала безумие в качестве своего истинного призвания, – медленно произносит Опуленс, растягивая слова, словно нож. Он направляется в мою сторону ледяной походкой, его пристальный взгляд становится яростным... а затем превращается в прищур с холодными краями. – Но никогда раньше я не предполагал, что у этой своенравности могут быть ноги... и лицо, – он останавливается передо мной, из его носа всё ещё течёт кровь. – Я воспитывал свою дочь, чтобы она с умом выбирала своих друзей... но она давным-давно выбросила ум на помойку. Моя дорогая пони, подумай-ка минутку... проведя семь долгих лет с существом гораздо более благородным и, посмотрим правде в глаза, значительно превосходящим тебя, что хорошего ты сделала для неё? – его зубы обнажаются. – И сравнимо ли оно с тем хорошим, что она сделала для тебя?
Я отстраняюсь от него, охваченная дрожью. Даже если бы я не была немой, у меня не нашлось бы убедительного ответа, способного прорваться сквозь внезапно образовавшийся ком в горле.
Он видит. Он знает. И кивает.
– Жалко, – бормочет он. – А ведь я мог избавить тебя от боли, которую ты даже не состоянии постичь, дитя. По крайней мере, пока, – он оглядывается на собравшихся слуг, затем медленно направляется вместе с ними к дверям лифта. – Холодная, долгая жизнь в тени собственных провалов. Для меня, всё, что останется от моей дорогой дочери, это пепел, и всё же я дорожу каждым тлеющим угольком, – он поворачивается ко мне лицом. – Можешь ли посмотреть в зеркало и сказать то же самое? Или там будет отражение чего-то другого, чего-то мёртвого?
Двери закрываются за ним, как крышка гроба. Я опускаю голову, не зная, кто внутри, а кто снаружи.